Нет, маловеры! Нет, потатчики[10]! Нет, семя Иудино, волки в овечьих шкурах, лишь ждущие своего часа, чтобы растерзать меня, а вместе со мною и всё царство моё! — отвечает этим голосам царь Иван, вскакивая с постели и начиная вновь метаться от угла к углу. Дыхание со свистом вырывается у него из груди, глаза стекленеют, на стиснутых губах появляется пена, остроконечная жиденькая бородёнка его воинственно вздёргивается вверх, грозя невидимым врагам. — Не время сейчас для милосердия! Нет, не время! Не скоро вы дождётесь конца казням и мучительству. Не скоро дам я вам спокойно спать в своих постелях. Не раньше, чем последний из вас сам приползёт ко мне с верёвкой на шее, отдаваясь в мою полную, безраздельную власть... Я ещё только начал! Я ещё только лишь верхушки задел, а к корням и не прикасался. За корни, за корни надо приниматься! Нет ещё страха на Руси настоящего, нет покорности священной воле царской — шатается народ, сопротивляется, бежит по лесам и украинам дальним, плутует, сговаривается, не слушается никого. Всё в трясину, всё в вязкое, гиблое, чавкающее болото — все замыслы царские, все дела мои великие! А хуже всех Тверь, Новгород и Псков... Нет, подлая чернь новгородская, нет, крамольники тверские, — ничего я вам не забыл! Не забыл я, как в позапрошлую осень из-за вас пришлось мне повернуть назад всё войско, весь последний, решительный поход ливонский... Разбежались, подлые смерды, по чащобам лесным! Бросили и наряд пушечный, и обозы, и орудия стенобитные — всё бросили погибать в болотах и топях, в дождях и снегах. Всё, что такими тяжкими трудами собирала держава Московская... Оголодали, видишь ли! Обовшивели, опухли, жилы надорвали в той непролазной грязи... О подлое племя, рабы лукавые! Такой поход погубили! Быть бы уже всей Ливонии моей. И быть бы уже концу этой проклятой войне...

Нет, страх! — гремит, вскидываясь, царь. — Только страх, только ужас смертный по всей земле! Иначе не побороть ни мне, ни потомкам моим этого вязкого, необъятного болота, песков сих зыбучих, гибельных, в которых испокон веков тонуло и увязало всё доброе, все благие дела на Руси... О, берегись, надменная Тверь! Берегись, Господин Великий Новгород! Берегись, лукавый и непокорный Псков, гнездилище смуты и корысти! Настал ваш час! Настал день жертвы великой и кровавой! А кто из вас виновен, кто нет — суди о том Бог... Не вас казню — казню всю землю Русскую. Народ русский казню! За лень его беспробудную, за дикость и невежество, за то, что никакими уговорами, никакой лаской его не проймёшь... За тупость его, и ложь, и звериную изворотливость, за слепоту его, и упрямство, и вечное его сопротивление своему же благу... Пусть содрогнётся земля! Пусть содрогнётся весь народ от мала и до велика, и в теремах высоких, и в избах курных, и в посадах, и в дальних погостах, и в монастырях. Пусть ужаснётся каре Небесной, доселе невиданной, без пощады, без снисхождения – ни к младенцам грудным, ни к дряхлым старцам, ни к вдовам, ни к больным и увечным, ни к лучшим людям, ни к сану монашескому. Ни к кому... Нет, Господин Великий Новгород — извечный глава всякого мятежа, всякого несогласия на Руси! Огнём и мечом! Дед мой не добил тебя — так я добью... А рожать у нас, слава Богу, бабы ещё не разучились. Новых народят! Новым народом населят землю Русскую. Но другим народом! Покорным, и благочестивым, и мягким как воск. Ибо отныне и впредь народ этот будет в полную меру знать лишь то, что он только одно и должен знать — страх. И не перед Ордой, не перед татарином степным! А перед Богом, данным ему судией и властелином — царём и самодержцем всея Руси...

— Уймись. Уймись, царь Иван! Уймись, несчастный, в разврате своём, — шепчут, умоляют его сквозь сдавленные рыдания всё те же тихие; еле различимые в ночном безмолвии голоса. — Скольких дев юных, нерасцветших, ты растлил, сколько жён непорочных обесчестил... Сколько отроков невинных погубил ты в грехе содомском... Или мало тебе Федьки Басманова — уже давно не раба, а хозяина твоего, что вертит, играет тобой, как пожелает его подлая душа? Или мало тебе болезней твоих потаённых, постыдных, сжирающих тело твоё и уже состаривших тебя? До срока сгниёшь, царь! В пса смердящего, шелудивого превратишься, в язвах, в гноищах мерзостных погибнешь, ибо бессильны против них и молитвы, и лекаря заморские, и колдуны лесные со всеми чародействами их... Уймись, Иван! Уймись в блуде своём, в игрищах бесовских! Разгони эту свору — и скоморохов, и плясунов, и лицедеев размалёванных, и мальчишек развратных, которыми ты окружил себя... Останови это наваждение, останови эту заразу на Руси, от тебя же, царя и властелина московского, исходящую... Какой ответ, Иване, ты дашь Богу? Чем оправдаешься ты, безумец, перед Судом Его?

   — Прочь, изыди! — грозит царь Иван скрюченным своим кулаком во тьму. — Умолкните, лицемеры! Умолкните, кликуши монастырские! Не вашего убогого ума это дело. Не вам судить царя ни в доблестях, ни в грехах его... Выше разума человеческого тяжкий долг царский. И выше разума человеческого печаль его... Так неужто не могу я хоть на миг забыться от трудов моих непосильных, от забот моих державных? Неужто нельзя и мне, вершителю судеб людских, хранителю и оберегателю всей земли Русской, хоть простого участия, простой ласки человеческой, и кубка вина, и песни раздольной в кругу товарищей моих? Оглянитесь... Оглянитесь назад вы, плакальщики и плакальщицы! И Александр, и Цезарь, и Август Октавиан[11] — кто из них был безгрешен? Кто не знал пороков и слабостей человеческих? Но не по грехам судят о них потомки, а по доблести и славе их... Велики были их божественные деяния! И велик был их разврат. Но что истории и людям до него? Вспомните, святоши, вспомните, лицемеры: разве посмел кто когда осудить великого Тиберия[12] за ту жизнь, что он вёл у себя, на острове Капри? За толпы весёлых мальчишек и девчонок, до последних дней жизни окружавших его? За этих изобретателей неслыханных, чудовищных наслаждений — спинтриев, скрасивших ему его одинокую старость на пустынном острове, вдали от всех? Ему — дряхлому, но мужественному старцу, вплоть до самого своего конца державшему всю империю Римскую в своём властном кулаке? И когда ещё Рим был так велик и славен, как при нём?.. Нет! Не такой безделице, как лицемерные жалобы ваши, и вопли, и стенания, поколебать меня. В делах я царь! А в утехах своих я человек. Но как и дух мой царский, так и плоть моя неподсудны людскому суду...

А Федьке... — внезапно останавливается на бегу царь: по лицу его пробегает судорога, и вслед за ней в хищных глазах его вспыхивает мстительный, безжалостный огонь. — А Федьке Басманову скоро не жить... Обнаглел, лукавый раб! Возомнил о себе, о неземной красоте своей... Так, значит, думаешь, Феденька, что ты теперь господин всему? Что за поцелуи твои жгучие, дьявольские я теперь и корону с себя сниму? Ошибаешься, дружок! Ошибаешься, любовь моя ненаглядная... Скоро... Скоро я докажу тебе и другим, кто из нас двоих здесь господин... Страшно докажу! И будет тебе, Феденька, казнь лютая, доселе неслыханная. И ужаснётся ей вся Москва, весь крещёный мир... Зарежешь ты, Феденька, отца своего, дурня старого, бородатого. Зарежешь по слову моему царскому, на глазах у всех. Зарежешь, подлая душа! Не поморщишься — знаю я тебя... А потом и тебе конец... Лети потом ввысь душа твоя бесталанная, жалуйся святым заступникам твоим! Одним грехом больше, одним меньше — мне уже нечего терять! Либо всё простит мне Господь Вседержитель, либо... Либо нечего...

   — Ничего! Ничего не простится тебе, Иване! Тебе, зверю, тебе, чудовищу кровожадному... Уймись... Уймись, несчастный, не умножай грехов своих! Ибо и так уже выше всякой меры человеческой злодеяния твои, — раздаётся во тьме ночной голос гневный, голос трубный. И сжимается в испуге царь Иван, и смертный пот выступает на челе его, и голова его уходит в плечи. Дрожащей рукой, озираясь по сторонам, осеняет он себя мелким-мелким крестом: где Он — тот, кому принадлежит сей глас? Здесь ли, рядом с ним, или же там, в пространствах небесных? Или же в гулко бьющемся, обмирающем от ужаса и ожидания расплаты собственном его сердце? Но молчит ночь, и нет ему, царю московскому, ниоткуда ответа на вечную муку его и страх. Разве что ещё налить себе ковчежец вина и осушить его одним жадным глотком... Потрескивает, оплывает свеча под образами, поскрипывают дубовые наборные половицы под тяжестью его грузного тела, умолк за печью, утомившись, сверчок...

вернуться

10

Нет, потатчики! — Потатчик — человек, делающий поблажки, потакающий кому-то.

вернуться

11

Август Октавиан (Август Гай Октавий) (63 г. до н.э. —14 г. н.э.) — внучатый племянник Гая Юлия Цезаря, усыновлённый им. Вместе с Антонием и Лепидом разбил убийц Цезаря Брута и Кассия, затем правил единолично.

вернуться

12

...осудить великого Тиберия... — Тиберий Клавдий Нерон (42 г. до н.э. — 37 г. н.э.) — пасынок Августа, участник его военных кампаний, наследовал ему в качестве «принцепса» (фактически императора).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: