Деревня. Поезд медленно взбирается на холм. На холме снег и высокие сосны, мирный дымок стелется в небе.

Беглый взгляд соседа: — Это долина Мозеля.

— Откуда ты знаешь? — спрашиваю я.

Обратив ко мне задумчивый взгляд, он пожимает плечами: — А разве есть другой путь?..

Парень прав, разве есть другой путь туда, куда нас везут, в неведомое? Я снова закрываю глаза, и внутренний голос радостно повторяет мне: «Долина Мозеля, долина Мозеля…» Мне казалось, будто я потонул во мраке, а теперь, в эти хмурые зимние сумерки, мир снова возникает передо мной. Есть на свете долина Мозеля, ее можно найти на карте, обнаружить в любом атласе. В лицее Генриха IV мы всегда озорничали на уроках географии. Если я что-нибудь и знаю про долину Мозеля, то никак не благодаря лицею. В свою бытность там я, кажется, ни разу не выучил урока по географии. Буше был зол на меня как черт. Мыслимо ли, чтобы первый ученик по философии совсем не интересовался географией? Конечно, между этими двумя предметами нет ничего общего. Но он все равно был зол на меня как черт. Особенно после той истории с железнодорожной сетью Центральной Европы. Я тогда не пожалел усилий, я даже не поленился привести в своей классной работе названия поездов. Как сейчас помню: «Хармоника-цуг», среди прочих поездов я подсунул ему и этот самый «Хармоника-цуг». «Хорошая работа, — написал он в моей тетради, — однако основанная исключительно на личных воспоминаниях». И тогда в разгар урока, после того как он вернул нам тетради, я заявил ему, что у меня нет и не может быть никаких личных воспоминаний о Центральной Европе. Ведь я никогда не бывал в Центральной Европе. Просто я использовал путевой дневник Барнабуса[1]. «Разве вы не читали „Барнабуса“, мсье Буше?» Признаться, я до сих пор не знаю, читал ли он «Барнабуса». Тогда с ним сделался приступ бешенства, и меня едва не выперли из лицея.

И вот перед нами долина Мозеля. Я закрываю глаза, с наслаждением погружаясь в темноту, упиваясь сознанием, что долина Мозеля существует, что она расстилается там, за вагонным окном, покрытая снегом. Потрясающий пейзаж, весь в серых тонах, с высокими соснами и кокетливыми деревушками, с мирным дымком в зимнем небе. Я стараюсь как можно дольше не открывать глаза. Поезд медленно катится по рельсам, мерно стучат колеса. Вдруг — гудок. Пронзительный звук гудка полоснул по сердцу и разрушил пейзаж. Я раскрыл глаза, торопясь схватить пейзаж, унести с собой. Но он здесь, он расстилается передо мной, иначе и быть не может. И если я сейчас умру, стоя в этом вагоне, битком набитом смертниками, он от этого все равно не исчезнет. И все так же будет расстилаться перед моим мертвым взглядом долина, прекрасная, как зимний пейзаж Брейгеля. Если даже все мы умрем, и я сам, и этот парень из Семюра, и старик, который только что вопил не смолкая, так что соседям, видно, пришлось его ударить, потому что крик вдруг оборвался, — долина все так же будет расстилаться перед нашими мертвыми взглядами. Закрываю глаза, опять открываю. Только это одно и осталось мне: опускать и поднимать веки, упиваясь видом долины Мозеля. Жизнь моя ушла от меня, она слилась с той зимней долиной — та светлая зимняя долина и есть сейчас моя жизнь.

— Чем это ты развлекаешься? — спрашивает парень из Семюра. — Скверно тебе?

— Вовсе нет, — отвечаю я. — С чего ты взял?

— Ты хлопаешь глазами, точно барышня, — говорит он. — Ну просто кино!

Пусть говорит что хочет, я не стану отвлекаться.

Поезд идет по насыпи, опоясывающей холм. Долина раскрывается перед нами. Не хочу я терять эту тихую радость. Я вбираю глазами долину Мозеля с ее заснеженными косогорами и виноградниками, с деревушками, где живут виноделы. Есть одна французская поговорка, которая всегда меня забавляла: «выдуть через ноздри» — так французы говорят о докучающих им людях, о надоевших вещах. Их-то и изгоняют «через ноздри», а после они существуют уже вне изгнавшего их человека, безвозвратно отвергнутые им, приниженные, обесцененные. Ноздри человека становятся как бы орудием ума, обуреваемого гордыней, сознания, мнящего себя всеведущим. Подумаешь, какая-то там женщина, какой-то приятель, мелодия какая-то! О них и говорить не стоит: «выдуть через ноздри» — и конец! А вот с долиной Мозеля все обстоит как раз наоборот. Я вбираю в себя эту реку, она затопила мои глаза, освежила влажной прохладой мою душу. Я слился воедино с этой рекой, хлынувшей в мою душу через глаза и поглотившей меня. Не хочу я терять эту буйную радость.

— В здешних местах делают неплохое вино, — говорит парень из Семюра.

Он хочет вызвать меня на разговор. Вряд ли он угадал, что я чуть было не потонул в Мозеле, но он чувствует, что за моим молчанием кроется что-то недоброе. Парень хочет, чтобы все было как надо, — небось это не шутка, наш путь в немецкий лагерь, — а тут я вдруг впился взглядом в долину Мозеля и захлопал глазами как последний дурак. Сам он тоже из винодельческого края, и вот он ухватился за мозельские виноградники, скрытые под рассыпчатым снегом. Виноградники — стоящая вещь, уж он-то знает!

— Здесь делают белое вино, — говорит парень. — Но все же ему далеко до нашего «шабли».

Он мстит долине, понятное дело. Долина Мозеля схватила нас в свои цепкие объятья, она уводит нас в изгнание, в тот путь, откуда, возможно, нет возврата, но мозельскому вину далеко до «шабли». А это как-никак утешение.

Он хочет, чтобы мы помалкивали о «шабли», но я не стану толковать о «шабли», во всяком случае теперь. Он знает, что у нас могут найтись общие воспоминания, что мы, возможно, даже встречались, хотя и не были знакомы. Он ведь был в семюрском маки, когда мы с Жюльеном привезли оружие, после того как немцы совершили налет на лесопилку, в том же Семюре. И ему страсть как хочется, чтобы мы начали перебирать наши общие воспоминания. Это серьезные, стоящие воспоминания — виноградники и труд виноделов. Тут есть за что уцепиться. Может, он страшится одиночества? Не думаю. Во всяком случае, сейчас для этого еще рано. Нет, видно, он боится за меня, не поддался ли я тоске. Наверно, он решил, что я обмяк, глядя на золотистый пейзаж под снежным покровом. Он решил, что от этой картины у меня защемило сердце и я сразу сдал, обмяк у него на глазах. Он боится оставить меня наедине с моими мыслями, этот парень из Семюра. Он хочет угостить меня воспоминанием о «шабли», он хочет, чтобы мы вместе потягивали молодое вино наших воспоминаний. Помнишь, как мы прятались в лесу после того налета на лесопилку, когда эсэсовцы рыскали по дорогам? Помнишь ночные вылазки на автомашинах без стекол, с винтовками, целящимися в ночь? Вот это стоящие, мужские воспоминания.

Но я не обмяк, старик. Не тревожься, что я молчу. Сейчас мы с тобой потолкуем. Твой Семюр так хорош в сентябре. Мы потолкуем о Семюре. К тому же был один случай, о котором я еще не успел тебе рассказать. Понимаешь, Жюльен никак не мог успокоиться, что пропал наш мотоцикл. Мотоцикл был новехонький, на отличном ходу, марки «Гном и Рон». Он стоял на лесопилке в ту ночь, когда нагрянули эсэсовцы, и нам пришлось удрать в лесок на пригорке. Так вот, значит, Жюльен все не мог успокоиться, что мотоцикл пропал. Ну мы и пошли за ним. Немцы оставили сторожевой пост над лесопилкой, по ту сторону реки. Мы отправились за мотоциклом среди бела дня, подбирались к нему, перебегая от сарая к сараю.

Мотоцикл стоял на своем месте, под брезентом, бачок был до половины наполнен бензином. Мы подтащили его к дороге. Мы знали, что немцы всполошатся, как только заслышат треск стартующего мотоцикла. Часть дороги, шедшей вниз по крутому склону, ничем не была защищена. Немцам на сторожевой вышке ничего не стоило обстрелять нас — это все равно что бить по мишеням в ярмарочном тире. Но уж очень Жюльену хотелось вернуть мотоцикл, просто ужас как хотелось. Сейчас я расскажу тебе эту историю, я знаю, ты будешь доволен, что мотоцикл не достался немцам. Мы отвезли его в маки «Табу», на плато Ларре, между Лэнем и Шатильоном. Но я ничего не скажу о смерти Жюльена, зачем бы я стал об этом рассказывать? Да ведь я и сам еще не знаю, что Жюльена нет. Пока Жюльен жив, он сидит вместе со мной на мотоцикле, и мы мчимся в Лэнь под лучами осеннего солнца, и этот призрачный мотоцикл, мчащийся по осенним дорогам, пугает солдат полевой жандармерии, и солдаты наугад стреляют по призраку, прислушиваясь к треску нашего мотоцикла на золотистых осенних дорогах. Нет, я ничего не скажу тебе о смерти Жюльена, столько было разных смертей, нельзя же обо всех рассказывать. Ты и сам умрешь в конце этого пути. И я не смогу рассказать тебе, как погиб Жюльен; пока я и сам не подозреваю об этом, ты же умрешь раньше, чем кончится этот путь. Гораздо раньше, чем я вернусь.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: