И если все мы умрем в этом вагоне и превратимся в скопище трупов — сто двадцать трупов в одном вагоне, — то долина Мозеля все так же будет стоять перед нашими мертвыми взорами. Не хочу отвлекаться от этой непреложной уверенности. Открываю глаза. Передо мной долина, преображенная вековыми усилиями человека, с виноградниками, уступами спускающимися по склонам, которые покрыты легким слоем снега, кое-где перемежающегося бурыми полосками. Не будь этой картины, я был бы слеп. Я ровным счетом ничего бы не видел. Не я взглядом открыл этот пейзаж — нет, скорее пейзаж вызвал к жизни мой взгляд. Свет этого пейзажа сделал меня зрячим. Долгая история этого пейзажа, сотворенного руками виноделов Мозеля, их вековым трудом, придала вещественность моему взгляду, вдохнула в меня жизнь. Я закрываю глаза. И нет ничего, кроме мерного перестука колес. И нет ничего, кроме долины Мозеля, кроме этой реальности, что существует сама по себе, вдалеке от меня, кроме долины, сотворенной виноделами Мозеля. Я открываю глаза и опять закрываю их, вся моя жизнь теперь — в этом дрожанье век.
— Тебе часом ничего не мерещится? — спрашивает парень из Семюра. — Да нет, — отвечаю я. — Ничего.
— А похоже, что мерещится. И что ты не веришь своим глазам.
— В том-то все и дело, что верю.
— А ты часом не сомлеешь?.. — Парень из Семюра тревожно глядит на меня. — Не бойся, — говорю я. — А что, полегчало? — спрашивает он.
— Полегчало. Правду говорю. Теперь совсем хорошо.
Снова крики, стоны. Резкий толчок всей массы сгрудившихся тел припирает нас к стенке вагона. Наши лица касаются колючей проволоки, которой забрано оконце. Мы глядим на долину Мозеля.
— Крепко обработана земля, — говорит парень.
Я смотрю на землю, она и впрямь крепко обработана.
— Конечно, здешним далеко до нас, — продолжает парень, — но все же и они поработали неплохо.
— Виноделы, знаешь, это такой народ…
Чуть повернув ко мне голову, парень усмехается.
— Ишь ты, сообразил! — смеется он.
— Я только хотел сказать…
— Ну да, — нетерпеливо перебивает он, — понятно, что ты хотел сказать, ясно как день, что ты хотел сказать.
— Здешнему вину далеко до «шабли» — кажется, мы на этом остановились?
Он подозрительно косится на меня. Наверно, думает, что в моем вопросе кроется какой-то подвох. Уж больно он мудрит, думает про меня парень из Семюра. Но подвоха никакого нет, просто я хочу возобновить нашу беседу, длящуюся уже три ночи и четыре дня. Я сейчас еще не знаю вкуса мозельского вина. Мне было суждено отведать его гораздо позже, в городе Эйзенахе, на обратном пути. Это было в Эйзенахе, в местной гостинице, где устроили пункт по репатриации узников. Странный это был вечер, тот первый вечер для репатриантов. Противно все было до невозможности. И все казалось чужим. Наверно, это длительное состояние отчужденности необходимо, чтобы потом вновь привыкнуть к окружающему миру.
И вот эйзенахская гостиница с американскими офицерами из 3-й армии, а также французами и англичанами из военных миссий, посланных в наш лагерь. Немецкий персонал: все старики, переодетые метрдотелями и официантами. И еще девицы. Целая толпа девиц — немецких, французских, австрийских, польских и еще бог весть каких. Вечер был весьма респектабельный и, в сущности, самый заурядный — каждый добросовестно играл свою роль и делал свое дело. Американские офицеры жевали свою жевательную резинку и, толкуя друг с другом, хлестали виски прямо из бутылок, которые принесли с собой. У английских офицеров был недовольный, скучающий вид — видно, им было не по себе оттого, что их забросило на континент, да еще в такое столпотворение. Французских офицеров облепили девицы, и они бойко тараторили со всеми этими девицами разного роду и племени. Каждый добросовестно исполнял свою роль. Немецкие метрдотели исполняли роль немецких метрдотелей. Девицы разного роду и племени исполняли роль девиц разного роду и племени. Мы же исполняли свою роль узников, вышедших живыми из лагерей смерти. Пусть даже поначалу мы смущались, но зато с каким достоинством мы выступали, бритоголовые, в полосатых холщовых штанах, заправленных в сапоги, которые мы взяли на эсэсовском складе. Чуть-чуть смущаясь, но с большим достоинством мы поверяли наши жалкие воспоминания французским офицерам, тискающим девиц. Наши несуразные воспоминания о печах, в которых жгли людей, о бесконечных поверках на зимнем снегу. Рассевшись вокруг стола, мы стали ждать ужина. На столе лежала белая скатерть, а на ней стояли разные тарелочки для мяса, тарелочки для сладкого. И еще на ней были стаканы и рюмки разной формы и цвета — для белого вина, для красного вина, для воды. Увидев все эти непривычные штуки, мы разразились дурацким смехом. А потом мы стали пить мозельское вино. Оно, конечно, уступало «шабли», но все же это было мозельское вино.
Я повторяю свой вопрос без всякого подвоха. Я ведь еще не пробовал мозельского вина.
— Откуда ты знаешь, что здешнее вино хуже «шабли»?
Он пожимает плечами. Какие могут быть сомнения? Где уж здешнему вину сравняться с «шабли».
Кажется, он начинает меня раздражать.
— А откуда ты знаешь, что это долина Мозеля?
Он снова пожимает плечами. Это ясно как день.
— Послушай, старик, ну чего ты ко мне прицепился? Железные дороги всегда идут по долинам. Другого пути ведь нет. — Ну разумеется, — примирительно отвечаю я. — Но откуда ты знаешь, что это долина Мозеля?
— Я же сказал, нет другого пути.
— Но ведь неизвестно, куда нас везут.
— Отчего же, известно. Интересно, чем ты был занят в те проклятые дни в Компьене? Все знают, что нас везут в Веймар.
В те проклятые дни в Компьене я только и делал, что спал. В Компьене я был один как перст, я никого там не знал, а к тому же мне сказали, что послезавтра нас увезут. И потому я только и делал, что дрых. В Осере я за несколько месяцев успел кое с кем подружиться, и жизнь в тюрьме стала для меня почти терпимой. Но в Компьень нас сгоняли тысячами, это было сущее столпотворение, а я никого там не знал.
— В те проклятые дни я только и делал, что дрых, — отвечаю я. — Я провел там меньше двух суток, в Компьене.
— И тебе все время хотелось спать? — удивляется он.
— Да нет, — отвечаю я, — вообще-то мне не особенно хотелось спать. Просто мне больше нечего было делать.
— И тебе удалось уснуть несмотря на весь этот бардак?
— Представь себе.
Он пояснил, что сам провел в Компьене много недель. И успел все разузнать. Это было время, когда людей толпами угоняли в лагеря. Иногда в Компьень просачивались кое-какие сведения. Говорили, будто самые страшные лагеря — в Польше, даже немецкие часовые, когда им случалось заговорить о них, понижали голос. Был еще другой лагерь — в Австрии, куда тоже лучше было не попадать. Затем существовала целая куча лагерей в самой Германии, которые все друг друга стоили. Накануне отъезда стало известно, что наш эшелон направляется в один из этих лагерей, под Веймаром. И путь в тот лагерь пролегал через долину Мозеля, очень просто.
— Веймар, — повторяю я, — это провинциальный город.
— Все города провинциальные, кроме столичных, — отвечает он.
Мы оба смеемся: приятно, когда у собеседника есть смекалка. — Я хотел сказать: областной город.
— Вот это точно: городок вроде Семюра.
— Может, он покрупнее Семюра. Я ведь не знаю; да, уж наверно, покрупнее.
— В Семюре нет лагерей, — сердито отвечает он.
— Почему нет?
— Как это почему? Потому что нет. Неужто ты воображаешь, что в Семюре мог бы быть лагерь?
— А почему же нет? Такие вещи зависят от обстоятельств.
— Плевал я на твои обстоятельства.
— Есть же лагеря во Франции, — настаиваю я, — значит, лагерь мог быть и в Семюре. — Во Франции есть лагеря? — Он оторопело глядит на меня.
— Конечно.
— Во Франции существуют французские лагеря?
— Конечно, — повторяю я. — Небось не японские. Во Франции существуют французские лагеря.
— Есть, конечно, Компьень. Но не французский же!