- Маша! Маша! - закричала.
Она как ахнет, и словно обмерла. Я к ней.
- Что ты тут делаешь?
Схватила ее за руку, привела в избу, Федю разбудила, лучину засветила, смотрю на нее, а она белая-белая стоит. Стали мы допрашивать, укорять; у ней слезы градом.
- Не воспрещайте, родные! Я ведь словно в неволе сижу! Тяжело мне! Часто не спится по ночам; я как выйду, погуляю - полегчает. Никто того не знает, не ведает - беды вам никакой не будет, а мне-то хоть ночью на свет божий поглядеть, хоть дохнуть вольно!..
Речь ее такая живая, торопливая, слезы сыплются.
- Бог с тобою. Маша! - говорю. - Жить бы тебе, как люди живут. Отбыла барщину да и не боишься ничего. А то вот по ночам бродишь, а днем показаться за ворота не смеешь.
- Не могу, - шепчет, - не могу! Вы хоть убейте меня - не хочу!
А Федя только приговаривает: "Быть беде!" Убеждать, уговаривать, - а она нас не словами, горючими слезами молит.
Ну, мы и не стали перечить: видим, ее не переупрямишь: страшно еще, чтоб чего над собою не сотворила - от нее все станется! И каждую ночь, бывало, гуляет она. Я нарочно подкрадусь, смотрю - то сядет она посидит, то встанет, походит и дохнет так вольно, глубоко. Уж пускай мне господь простит за то, что я ее покрывала! Ведь как жалка она моему сердцу-то была!
Стали мы свыкаться с ее чудесами, со своим горем. Думали, надеялись, что в лета войдет - образумится. Года-то шли, уходили, а утешения нам не было.
На шестнадцатом году как расцвела Маша! Высокая, статная, белая, как кипень, уста алые, глаза ясные, брови дугой - красавица. И хороша, и молода, а как, бывало, мне на нее глядеть-то горько! Что за жизнь ее? Ни утехи, ни радости!
- Ох, Маша моя родная! - говорю ей. - Если б тебя господь от тоски твоей помиловал! Зажилось-то бы как весело! Замуж бы ты пошла…
- Что ж замужем-то! Одинаково! - отвечает.
- Не прогневи ты бога, Маша! Что это ты на себя накликаешь? Ты молись да надейся, бог счастье-талан пошлет.
- Какое счастье! - сказала да горько так усмехнулась.
- Ах, Маша! - говорю. - Да я вот целый век горевала, а все людскому счастью верю, а ты еще недавно из пеленок вышла: тебе ли решать, моя желанная! Есть счастье!
- Есть, - перебила, - да не про нашу честь! И опять усмехается.
- В божьей воле, дитятко! Вот твоя мать покойница нешто не была счастлива?
- То она, - говорит, - а то я…
Слушая такие речи, и Федя стал задумываться, пригорюнился.
В ту пору барыня как-то запомнила про Машу - или уж ей самой надоело ее мучить, - нам жилось поспокойнее. Изредка зайдет кто из соседей или с деревни девушка к Маше забежит проведать ее, и дивуются все, что болеет Маша, а цветет, как маков цвет.
И стали ходить по селу слухи разные: одни говорят, что притворяется Маша, работать господам ленива, а другие - что тут замешалась недобрая сила. Ох, не раз и мне самой приходило это в голову: только молюсь, бывало, заступнице - заступи!
Плачу я, бывало:
- Вот, Маша, что люди про тебя говорят! Она молчит, словно не к ней речь.
- Что ж, дитятко? Тебе, кажись, все нипочем?
- Тетушка! - промолвила. - Есть у меня, может, кручина потяжелей!
А какая, не сказала.
А по деревне ропот: "Мы весь век свой на барщине; уж наши косточки болят, у нас дети калечатся, - некому приглядеть - и старый и малый на работе, а вот Марья дома нежится - что ж мудреного, что краше ее на деревне нету! Белоручки-то всегда пригожи!" (А Маша хоть тосковала, а свежая и пышная такая была.) И кричат: "Что это за болезнь такая, что не сушит, а красит?" И до барыни этот ропот дошел.
Есть ведь такие люди на свете, что как только им жутко приходится, они и другого под беду норовят: словно им от чужого горя легче станет.
Барыня опять вскинулась на Машу, послала за нею: "Явись сейчас!" - "Не могу, - говорит Маша, - я больна!" Велела Машу силою вести. Повели ее. Барыня ее встречает, - бранит, корит, сама ей серп в руки дает да глазами на нее сверкает: "Выжни мне траву в цветнике! - и стала над нею. - Жни!" Маша как взмахнула серпом, прямо себе по руке угодила; кровь брызнула, барыня вскрикнула, испугалась: "Ведите ее, ведите домой скорей! Нате платочек - руку перевяжите!".
Привели Машу - господи, сумрачная какая! Сорвала с руки барский платочек и далеко от себя отбросила.
- Маша! - говорит ей Федя. - Не след тебе барыню так гневить… Если б это трущовская, ведь давно со света сжила бы!
Маша ничего на братнины слова, только у ней ярче глаза блестят.
- Сердита на тебя, - уговаривает все Федя, - а платочек свой дала, примочку сейчас прислала - пожалела тебя…
- Да, - промолвила Маша, - пожалела! Они, Федя, господа-то твои добрые, что и говорить, - они в головку целуют да мозжок достают!
Вздрогнули мы, услыхавши слова такие.
Вижу я, Федя себе затосковал крепко: где ласковость прежняя, добродушие веселое! Ходит угрюмый: все ему не по нраву, все не по нем; от работы отбился.
- Что, Федя? Что, голубчик? - спрашиваю.
- Да что, тетушка, тоска меня одолевает; просто свет белый не мил!
- Чего тоскуешь-то, Федя? Тебе ли тосковать? Ты ли не молод, не пригож?
- Правду, тетушка, Маша говорит: горемычное наше житье!
- Что ж, Федя, слезами моря не наполнить!
- Да и слез-то не уймешь, - ответил.
Думала я, думала, чем бы горю помочь, да и надумала.
- Федя, - говорю, - пора тебе жениться, давно пора, дружочек. Коли тебе свои девушки не по сердцу, поехал бы ты на Дерновку, поглядел - там невесты славные!
- Дерновские все вольные, - отозвалась Маша.
- Что ж, что вольные? - говорю, - Разве вольные не выходят за барских? Лишь бы только им жених наш приглянулся.
- Если б я вольная была, - заговорила Маша, а сама так и задрожала, - я б, - говорит, - лучше на плаху головою!..
- Уж очень ты барских-то обижаешь, Маша! - проговорил Федя и в лице изменился. - Они тоже ведь люди божий, только что бессчастные!
Да и вышел с тем словом.
- Маша, - говорю, - дитятко, что ты ему все в уши жужжишь, - запечалила ты его…
- Есть у Феди свои глаза, свои уши, тетушка; сам он свою беду узнает. А ты-то, тетушка, будто не плачешься на свою судьбу? Сладко тебе живется, что ли?
- Эх, дитятко! Поплакала, погоревала я на своем веку - будет с меня! Я уж ни за чем не гонюсь, стара уж я, немощна - мне б только уголок теплый да хлеба кусок, - и довольна я! Не сокрушайся, - говорю, - моя желанная, что пособишь-то? Разве что веку своего не доживешь!
- Да хоть и умру, - промолвила. - Что тут-то мне, на свете-то?
Тоскливо так поглядела и руки заломила.
Поди, сговори с нею! Ты ее развеселить хочешь, а она тебя скорей запечалит.