Игумен растерянно посмотрел на Сергия, вот-де великий князь второй раз с еретическими вопросами — то в евангельской заповеди усомнился, то опять каверзу противосвященническую нашел… Сергий, однако, и к такому вопросу был готов: обширные знания были у старца Радонежского, многое постиг он и превзошел. Ухмыльнулся в серебряную бороду, попросил отца Федора:
— Дай-ка сочинение отца церкви нашей Иоанна Златоуста, кое тебе Киприан прислал.
Игумен достал из настенного шкафа книгу с медными застежками и в досках — в деревянном переплете, обтянутом коричневым сафьяном. Она была, по обыкновению, толста, однако Федор уж очень безнатужно, одной рукой держал ее. Оказалось, что листы у нее не пергаментные, а из лощеной бумаги. И Сергий столь же легко принял ее, держа на весу, открыл на нужном месте.
— Прочти-ка, Федор, ты греческим бойчее моего владеешь.
Игумен, верно, владел греческим изрядно, читать начал сразу же в переложении на всем понятное наречие:
— Закрыл парь городские бани и не позволил никому мыться, и никто не осмелился преступить закон, ни жаловаться на такое распоряжение, ни ссылаться на привычку; но хотя находящиеся в болезни, и мужчины, и женщины, и дети, и старцы, и многие едва освободившиеся от болезней рождения жены — все часто нуждаются в этом врачестве, однако, волею и неволею, покоряются повелению и не ссылаются ни на немощь тела, ни на силу привычки, ни на то, что наказываются за чужую вину, ни на другое что-либо подобное, но охотно несут это наказание, потому что ожидали большего бедствия, и молятся каждый день, чтобы на этом остановился царский гнев…
Василий вслушивался в текст, и подмывало его новый кощунственный вопрос задать: «Хоть прозван Иоанн за свое красное речение Златоустом, хоть и один из «отцов церкви» он, однако же, словно бы оправдывается и словно бы желает побранить царя, да боится, лукавыми словесами обходится…»
Игумен хотел было уж закрыть книгу, но, бросив короткий взгляд на очень внимательно и вдумчиво слушавшего его великого князя, продолжал излагать проповедь:
— Видишь, что, где страх, там привычка легко бросается, хотя б она была весьма долговременная и сильная! Не мыться ведь тяжело: как ни любомудрствуй, тело выказывает немощь свою, когда от любомудрия душевного не получает никакой пользы для свое здоровья. А не клясться — дело весьма легкое, и не причинит никакого вреда ни телам, ни душам, но доставит много пользы, великую безопасность, обильное богатство. Как же не странно: по повелению царя переносить самую тяжелую вещь, а когда Бог заповедует не тяжкое и не трудное дело, но совершенно легкое и удобное, показывать небрежность и презорство и ссылаться на привычку?..
«А ведь я тоже царь! — озарило вдруг Василия. — Так титулуют меня все иноземные послы. Чего же я робею!» — И он вскинул голову, еще не зная, что скажет, как поступит, на уже исполненный решимости и готовности к любому исходу. А Сергий снова удивил его своим всевидением:
— Хочешь знать, Василий Дмитриевич, как стать могло, что люди царя слушаются покорнее, нежели Господа самого?.. Однако же такое ведь случается не всегда и не везде. Вот хоть с этими банями. Латинянство своим дыханием смрадным не только в верноподданных странах, но по всей Великой Римской империи уничтожило их, при этом еще и иные православные народы невинно пострадали. А Русь наша Христа в душе своей несет, потому особо хранит ее Бог для подвигов вселенских. Потому не может у нас быть тако. Не было при прежних царях, не будет при новых. Государю надлежит быть мудрым и мужественным, но должен быть он и человеком со всеми слабостями, должен чувствовать усталость и голод, болезнь и бедность, чтобы понимать своих подданных — людей и мизинных, и самых лепших.
Василий с благоговением смотрел на старца, сами собой сложились слова, которые произнес он про себя: «Господи, прости меня, грешного! Преподобный Сергий, помоги мне заступою твоею!»
Сергий услышал мольбу великого князя.
Владимир Андреевич в продолжение всего разговора не нарушал безмолвия; по напряженному взгляду, по скованности и скупости жестов, по беспомощности того положения, в котором он находился, видно было, что чувствует он себя скверно, перемогается. Даже и не верилось, что так жалко и немощно выглядит лихой князь, прозванный не всуе Храбрым! Сергий подошел к нему согбенно-скорбный, спросил с лаской и сочувствием:
— Как же это приключилось с тобою, светлый князь?
Превозмогая недуг и заикаясь сильнее, нежели обычно, Серпуховской ответил с отчаянной решимостью:
— За злобу, за ндрав мой покарал меня Всевышний… Повздорил тогда в Кремле с Василием Дмитриевичем, видно, неправым был, занесся в гордынности… Потом скакал долго, менял взмокших лошадей, а сам-то так потный и летел через лес. Спешился в Торжке — совсем немоглый, шага ступить не умел, ровно стрелой каленой мне чересла пронзило.
— Крепость мужа в чреслах, — отозвался Федор, призвавший уже в покои монаха Пантелеюшку, известного своим умением изгонять любую хворь из тела настоями и мазями из лесных да полевых трав. — Потрудись, помоги Владимиру Андреевичу, милость твоя ведь на всех людей распространяется, таким уж именем наречен ты[9].
Пантелеюшка взялся за дело без промедления. Для начала велел своему послушнику принести прострел-траву. Одиннадцатилетний отрок, без роду и без племени, круглый сирота, нашедший спасение в обители, был исполнителен и старателен, но не искушен и потому бестолков. Принес сначала связанные мочалом пучки засушенного зверобоя. Пантелеюшка, не сердясь, объяснил, что у прострел-травы цветочки не желтые, но лиловенькие. И опять послушник ошибся — душицу притащил. Пришлось Пантелеюшке самому идти на вешала.
— Так это же сон-трава! — оправдывался послушник, а Пантелеюшка опять не рассердился на неразумные слова, с улыбкой стал сшелушивать в березовый туесок сухие длинные листья и сморщенные цветочки, а оставшиеся бустылья отдавал отроку, который почтительно держал их на вытянутых руках, не зная, то ли они понадобятся еще и следует их беречь, то ли можно уже выкинуть в лохань.
Владимир Андреевич с опаской подкашивал взгляд на сморщенные похрустывающие и рассыпающиеся в пальцах лекаря листья и цветки, которые ни на что не были похожи, казались незнакомыми вовсе, хотя Пантелеюшка и сказал, что растут они повсеместно — на заливных и суходольных лугах, по окраинам болот, на полях и залежах.
— Травка это чародейная, — внушал Пантелеюшка. — Когда Сатана был еще светлым ангелом и в гордыне своей восстал на Творца, то Михаил Архангел согнал его с неба высокого на сыру. землю. Сатана со своими ангелами вот за эту траву спрятался, но Михаил Архангел кинул в него громову стрелу, прострелила стрела ту траву сверху донизу. От того прострела разбежались все демоны, а трава стала называться прострел-травой. От нее сейчас все твои, князь, болезни поразбегутся.
И тут вдруг вмешался кроткий отрок, сказал твердо, даже с обидой в голосе:
— Нет, Пантелеюшка, не так, не верно ты сказал! Я от блаженного Кирилла слыхал, что инак дело сотворилась с травой этой. Не потому листья у нее такие, что Михаил Архангел прострелил. Нет, это вот как было: Христос спрятался под листьями от врагов, а они давай его колоть копьями, вот и продрали да истыкали все листья-то…
Пантелеюшка был, как видно, существом совершенно незлобивым, живущим со всеми в согласии. Он внимательно выслушал запальчивую речь послушника:
— Ну, значит, так и была… Главное, брат, нам с тобой надо князя от прострела выпользовать. Тащи туес этот в предбанник, а я схожу за жиром, медвежьим да барсучьим. — Посмотрел на Серпуховского, словно бы желая сказать, что никакой тайны из своего лекарства он не делает и ни к каким колдовским средствам не прибегает.
Святые отцы пожелали князьям легкого пару, Сергий обронил, будто бы между прочим:
— В баенке сгорают гнев и которы.
9
Пантелеймон — в переводе с греческого значит «всемилостивый», «жалостливый».