Тем временем Попков поставил граммофон на ножки, вдвинул в пазы трубу, открыл шторки, регулирующие громкость звука, и над площадью понеслось бравурное пение. Голос был без аккомпанемента, а пели на иностранном языке. Да если бы Малинин и знал язык, все равно не догадался бы, что это недавно завезенная акционерным обществом «Граммофон» пластинка «Mattinata» что значит — «Рассвет». Музыка была написана входившим в моду композитором Леонкавалло, а пел молодой тенор Энрико Карузо, недавно побывавший в Москве и Петербурге. Певцу прочили великое будущее.
От веселого пения, как ни странно, Малинину стало и вовсе тоскливо.
Таяли в мареве далекие горы. Жара стала почти нестерпимой. Хоть сними форменную фуражку и обмахивайся ею, как веером. Все равно никто не увидит. Да тут еще эта радостная песня, звучащая неизвестно зачем и неизвестно для кого, наводит на мысли о том, что ты в мире безнадежно одинок, затерялся, как случайно выпавшая из кошелька монетка, и никому не нужен.
Попков сменил пластинку. Известные дуэтисты Романченко затянули рекрутские куплеты.
Малинин вздохнул и побрел к зеленой скамейке, пахнущей разогретой солнцем масляной краской, вынул из кармана сложенный вчетверо номер «Крымского вестника». Но читать не стал. Откинулся на спинку, закрыл глаза. «Я сяду на коня гнедого, — пели дуэтисты. — Слезами грудь я оболью…»
Что за времена? Что за жизнь? Что случилось со страной? Будто какая-то пружина лопнула в сложном загадочном механизме. Добро бы, устраивали всякие там демонстрации и забастовки где-нибудь в столицах, где и полиции побольше, и властям попривычнее бороться с бунтовщиками. А то ведь — вон какое дело — докатилось все до благословенного Крыма. Шутка ли, только что плавал вдоль берегов полуострова мятежный броненосец «Потемкин». Грозил Феодосию обстрелять, если не дадут угля, воды и провианта. И главное, не поймали, так и ушел он, не спустив бунтарского флага.
Песня над площадью умолкла. Было слышно, как Попков разбирал граммофон.
Городовой отогнал от себя дрему. Попков ушел. А на площади откуда-то возник фаэтон. Возле него суетился щеголь в канотье, подсаживая на подножку барыньку, которая, подобрав левой рукой подол, правой пыталась сложить зонт. Уму непостижимо, как им удалось раздобыть фаэтон да еще уговорить извозчика ехать в такую даль — до самой Ялты. К ночи едва ли доберутся. Но видно, у щеголя водились деньги. И немалые.
Все это выглядело кадрами входившего в моду «великого немого» — синематографа. Извозчик взмахнул кнутом, фаэтон унесся. И при этом — ни звука. Даже цокота копыт за дальностью расстояния не было слышно.
— Малинин! Да очнись ты! Сменить пришел. В участке тебя ждут.
— Кто ждет? Зачем?
— Сам увидишь. Сюрприз-загадка.
И у входа на перрон один городовой сменил другого. Были они примерно одинаковой комплекции, с равно усталыми и равнодушными лицами, а потому невнимательный глаз мог и не заметить перемены.
«Сюрпризом», который ждал Малинина в участке, был господин в синем сюртуке с красной розеткой на лацкане. Самым неожиданным было то, что гость почему-то восседал за столом начальника участка, а сам начальник стоял рядом. И вид у него был растерянный, как у гимназиста, пойманного на экзамене со шпаргалкой. И вообще, за пятнадцать лет службы Малинин ни разу не видывал, чтобы начальник кому бы то ни было уступал свой стол. Тут еще эта красная розетка на лацкане пиджака гостя — зачем она? Кроме того, у господина были желтые кошачьи глаза, глядевшие нагло и с вызовом, и какая-то необычная правая рука. Малинин затруднился бы сказать, в чем заключалась необычность, но она, несомненно, была «особой приметой». Похоже, руку искалечили в какой-то драке или же господину с кошачьими глазами довелось пережить серьезную операцию. Но так ли, иначе ли — рука притягивала взгляд.
— Руку мою рассматриваешь? — спросил кошачьеглазый. — Она действительно шестипалая. Да ты не стой, Малинин, садись!
— Я уж постою.
Начальник участка вздохнул и молча пошел к двери. Это еще больше сбило Малинина с толку. Он снял фуражку, тщательно повозил платком по коротко стриженным волосам, затем решился спросить:
— С кем имею честь?
— Имеешь честь с ротмистром отдельного корпуса жандармов Васильевым. Что же ты стоишь? Так у нас беседы не будет. А она нужна, и не только беседа, сам ты мне нужен. Человек одинокий, бездетный… Да, кстати, почему бобылем век коротаешь? Это тоже существенно.
— Существенно, — согласился Малинин. — Да так вышло. Жизнь решила…
— Никто не приглянулся или сам нехорош?
— Ну-ну! — по-верблюжьи вытянул губу Малинин. — Чем же я нехорош? Просто думал еще год-другой послужить, чтобы и домик собственный, и виноградник. А так — для чего же хозяйка без хозяйства?
— Тоже справедливо, и тоже существенно, — согласился кошачьеглазый. — В общем, час на сборы. Поедешь со мной в Севастополь.
— А как же служба?
Назвавшийся ротмистром забарабанил пальцем по сукну стола. Звук был мягким, приглушенным и пугающим — очень уж ритмично, неотвратимо, как метроном, стучал по столу шестой палец человека в синем сюртуке.
— Приказ о твоем переводе в мое распоряжение подшит к делу. Теперь о другом. Ты понимаешь, что происходит в стране?
— Ну, беспорядки, недовольство, социалисты агитируют…
— Нет, милейший, дело посерьезнее. Социалисты, конечно, агитируют. Как же им без этого? Опаснее другое — их нынче все слушают и им уж очень многие верят. Пахнет не бунтом. С бунтом мы как-нибудь справились бы… Тут до настоящей революции недалеко.
— Да ведь у нас революций не бывает, — растерянно произнес Малинин. — Беспорядки — это водилось испокон веку…
— Ладно, поговорим по дороге в Севастополь. Нам с тобой какое-то время придется поработать вместе. И не за страх, а за совесть. Впрочем, если не оскандалишься, и деньги на хозяйство, и собственный домик, и виноградник, и рысаков впридачу — все отыщем. А теперь — поспешим!
Между тем фаэтон, увозивший барыньку с зонтом и щеголя в канотье, уже выехал за пределы Симферополя и держал путь к перевалу. Жара отступала. Длиннее и гуще стали тени.
Дорога была узкой, витой, с крутыми спусками и неожиданными поворотами. Зато вымостили ее на славу — камень к камню. Да и рессоры у фаэтона были хороши. И потому путь был приятен. А беседа интересной. Щеголь, звали его Александром, и его попутчица, Надежда, действительно познакомились лишь в Симферополе, на привокзальной площади. Но им обоим надо было добраться до Ялты. Александр сообщил попутчице, что едет погостить к своим знакомым, в семью владельца писчебумажного магазина и фотографии Симонова, а Надежда с весны жила у моря. В Симферополь выбралась лишь на несколько дней, к знакомым. И тут чуть было не застряла.
— Неправда ли, у Симонова дочь красавица и образованна? Учится на Бестужевских курсах, да к тому же и певунья. Кстати, мы с нею знакомы. И я частый гость в доме Симоновых. Значит, нам с вами предстоят встречи и в будущем. Вот что мне пришло на ум: уж не жених ли вы Людмилы Александровны?
— Разве я похож на жениха?
Из-под широкого поля шляпы Надежда метнула быстрый оценивающий взгляд на попутчика, но промолчала.
Затем она сообщила, что пробует писать маслом и даже берет уроки у местного художника, тоже, впрочем, из начинающих, но, как все говорят, человека с будущим. У него дар колориста, отличное чувство пространства, перспективы, что у нынешних модных художников случается не часто. Все ударились в манерность, в поиски будоражащей цветовой гаммы. Так недолго и солнце нарисовать голубым, а море багровым. Разве исчерпаны выразительные возможности классических форм? Неужто надо уничтожить все то, что создавалось веками?