На старых фотографиях «Снегурочки» можно разглядеть озорную театральную смесь, наивную и обаятельную. Бендина в белой шали и рукавичках — как Снегурочка на детской новогодней елке. Яхонтов — Мороз с ватной бородой, привязанной тесемками, — точно так бороды из полотенца привязывали в «Турандот». Стружки вместо парика у Леля. «Деда Мороза я очень ловко изображал в простыне», — говорит Яхонтов. Он что-то путает, опять-таки, с новогодней елкой — «Деда Мороза» у Островского нет, а есть Мороз. Перепутал, но тут же объяснил: «Мороз у меня получился очень горячий, темпераментный от слов: „Здесь красно, там сине, а тут — вишнево“. Режиссер сказал мне, что это неверно. Я стал дуть метелью. Он засмеялся и оставил мою метель… Тогда я бросился и сыграл снежную бурю простыней. Он сказал, что это хорошо…»

Один что-то изобретал, другой добавлял. О чистоте стиля не думали. Вахтангов требовал, чтобы об этом не заботились, он учил играть с детской верой — «Снегурочка» для этого была удивительно подходящим материалом.

Весну сыграл голос Яхонтова.

Сначала задача испугала: как актеру-мужчине сыграть женщину, и не просто женщину, а некую победоносную стихийную прелесть, перед которой однажды не устоял сам Мороз? Ведь и вправду, не устоял, потому и родилась Снегурочка. Мороз — ее отец, Весна — мать, и оба хорошо помнят, как Мороз «не устоял». Эту память двоих о короткой любви и другую, родительскую любовь Мороза и Весны к Снегурочке — все тоже надо как-то сыграть, то есть перевести на действие; у Мороза — одно, у Весны — другое…

Режиссер скоро понял, что главная сила спектакля, позволяющая маневрировать в самых сложных условиях, — это голос Яхонтова. Пластика молодого артиста была несовершенна, иногда настолько, что режиссер прятал его за ширму — пусть говорит оттуда. Но исполнитель упрямо вылезал из-за ширмы, ему очень хотелось такого же преображения на глазах публики, как в «Турандот». Владимирский лучше видел возможности актера, он обладал талантом мизансценирования. Яхонтов сдавался, уходил за ширму.

Но голос! Мало того, что он был от природы поставлен и ему не грозили обычные для новичка срывы или неточные ноты. Он был свободен от бытовой шероховатости. Этому голосу можно было дать любое задание, и он устремлялся на волю, поражая разнообразием и красотой оттенков. Дело было не только в красоте звука, хотя звук был на редкость прозрачным, безо всяких помех, но, главное, в богатстве нюансировки, интонационных переходов, богатстве, с помощью которого действительно можно было сыграть и Весну, и Лешего, и метель.

Яхонтову повезло — пьеса была в стихах. Как ни удивительно (мхатовцы бы наверняка удивились), но именно стихи явились для этого актера самой удобной формой сценического существования. Так же как голос становился главной опорой прочим актерским данным, подтягивал их и организовывал, так стихи оказались формой, помогающей этому актеру ощутить ритм пьесы и зажить на сцене подлинным чувством.

Позволим себе, хотя бы в вопросительной форме, высказать предположение: может быть, в «Снегурочке» молодой Яхонтов взял препятствие, перед которым останавливались более опытные мастера сцены? Известно, что Станиславский возвел факт сценического произнесения стихов в проблему, требующую специального решения. Как совместить истину страстей с поэтической формой, расходящейся с условиями «естественности», «жизненности» и т. п.? Как добиться, чтобы психологическая правда не задавила поэзию? Совместимо ли вообще одно с другим в актерском искусстве? В чем тут дело — в технике речи, в том, чтобы звучали согласные и «пели» гласные или вообще существует некая неизведанная сфера театра, вплотную соприкасающаяся со сферой поэзии, отчего законы актерского искусства должны как-то видоизмениться?

Станиславский признается, что остановился перед этим хаосом вопросов. Он не решил их, только указал на их важность — как для своего театра, так и для всех прочих. Работая, скажем, над режиссерским планом «Отелло», поэтическую структуру текста он как бы выносил за скобки, анализировал лишь психологическое содержание.

Нет обстоятельных свидетельств, что «Снегурочка» эту сложную проблематику решала, но есть все основания верить режиссеру, сказавшему, что «Снегурочка» была «как бы юношеским прологом ко всему, что Яхонтов делал потом». Сам Яхонтов больше шутит по этому поводу или пробует объясниться тоже «поэтическим» способом: режиссер, мол, настаивал, чтобы он, Яхонтов, играл Весну голосом, потом добавил к этому зеленую вуаль, и тогда получилось, что «голос совсем как вуаль. Все же вместе получается — Весна».

«Голос как вуаль» — это больше похоже на стихи, чем на вразумительное объяснение собственного опыта. Но если вспомнить яхонтовский голос, о котором И. Андроников скажет, что великолепнее его, «богаче по модуляции, по силе, по нежности и по краскам на нашем веку, кажется, не было», можно догадаться, что в «Снегурочке» звучала не бытовая речь, а какая-то иная. Яхонтов признается, что скучал, слыша, что Снегурочка — Бендина «не умеет составлять простые буквы в слова». Это было вторжение обиходной речи в поэтическую ткань спектакля, потому Яхонтов и скучал. «Юношеским прологом ко всему, что Яхонтов делал потом», не мог стать бытовой спектакль. Не мог им быть и спектакль только «театральный», какой бы милой ни была фантазия его создателей. В «Снегурочке» явно содержался намек на театр поэтический, театр особой природы и особой условности.

Иногда косвенные театральные связи значительнее прямых. Такой — косвенной, но очевидной, — была связь «Снегурочки» с «Принцессой Турандот».

Вахтангов изобретательно придумал внешний облик своего спектакля. Например, «прозодеждой» актеров он сделал фрак. Поверх фрака набрасывались всякого рода детали. Это было дерзко, весело, но нешуточно по смыслу. Фрак — костюм только что ушедшей эпохи. В голодной Москве 1921 года молодые актеры на маленькой сцене своего театра появлялись во фраках и бальных платьях, как на параде, — во славу Театра. Вахтангов угадал, так сказать, исторически обусловленную театральность костюма. Кроме того, строгая линия фрака заставляет актера «держать спину», не терпит расхлябанности, требует артистизма (Яхонтов запомнил все это на будущее).

Создатели «Снегурочки» почувствовали, что «фрачность» была бы неуместна и претенциозна в русской сказке. Они не перенимали приема, но интуитивно угадывали его корни. Тут, несомненно, было родство, но даже не корней, а почвы. Почвой же было древнее, народное, площадное искусство, открытое, смелое, праздничное.

Владимирский произнес слова — «русский балаган».

И видением всплыло: нижегородская ярмарка, крики зазывал, диковинный удав, на глазах превращающийся в красавицу, девочка под парусиновым куполом кричит: «Алле»! — и прыгает в пылающий огнем бассейн…

«Мы слишком поспешно усвоили уроки Вахтангова, — подводил Яхонтов итоги „Снегурочки“. — Мы бывали на его репетициях и, разумеется, унесли часть его божественного пламени в наш русский балаган. Тем более, что мне-то он был знаком с детства. Я мигом узнал его…» Далее следуют важные слова: «Балаган не стесняется, что обманывает публику. Его иллюзия откровенно подчеркнута — это иллюзия в чистом виде. Балаган обычно беден и поэтому хитер на выдумки. Он экономен и умен. Балаган больше рассчитывает на фантазию зрителя и верит, что с этой фантазией далеко уедешь. Балаган любит подзадоривать публику. Он снимает маску и показывает жизнь, а потом снова создает иллюзию и берет в полон воображение зрителя. Он любит внезапные антракты, чтобы дать понюхать, что такое жизнь без иллюзий, и чтобы зритель захотел: „Давайте скорее дальше иллюзию“… Все это мы усвоили, мигом разгадав, в чем тут дело… Не прошло и месяца, как мы уже раздували огонь Вахтангова, пока „Снегурочка“ не растаяла…

Наш балаган закрыли».

Но балаган нельзя закрыть совсем. Его можно прогнать — с одной площади или с ярмарки. Тогда актеры сложат свой скарб и переберутся на другое место.

Сложить «скарб» «Принцессы Турандот» было бы трудно. При кажущейся легкости спектакль представлял из себя сложную художественную конструкцию, во всех деталях выверенную и отлаженную инженерной по точности рукой постановщика.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: