Неразрывность авторского и исполнительского — вот первая и главная формула этого театра, если уж искать формулу.
Яхонтов начинал спектакль стихотворением «Осень», одним из своих любимых.
Таким образом устанавливалось место и время действия. Экспозиция таила в себе драматизм: Пушкин в Михайловском, он — пленник, «впервые мир в его сознании искажается, оборачивая к нему свои трагические стороны. Он одинок…».
Не «вообще осень», а осень в ссылке. Как будто обычны приметы пейзажа: «пруд уже застыл», «уснувшие дубравы», роща устало «отряхает последние листы». Но все станет другим от того, чьими глазами это увидеть. Яхонтов видел пейзаж глазами ссыльного Пушкина — это особый взгляд, особое состояние души, особый ритм, наконец. Осенний пейзаж сам по себе прекрасен, но Михайловское — единственно разрешенное Пушкину место пребывания. Спектакль начинался с очень сложной интонации. Она вмещала и тоску, и внешнее (вынужденное) смирение, и редкостное единение с природой, и никогда не покидающее Пушкина внимание к малейшим переменам вокруг.
«Гаснет краткий день» — меняется освещение.
Куда же уносится мысль поэта? Если читать текст монтажа, забыв об исполнителе, неизбежен вопрос: почему выбрано именно послание «К вельможе»? «Осень» и «К вельможе» написаны одним размером — шестистопным ямбом с цезурой после третьей стопы, — и это дает возможность плавного ритмического перехода… Нет, это слишком примитивный ход для Яхонтова.
Аристипп, Армида, Морле, Гальяни, Дидерот — какой пышный набор имен! Послание князю Юсупову, «придворное» по стилю, «высокое», как пудреный парик. Атрибуты екатерининского времени и нынешнего, по-своему тоже пышного заточения в Архангельском — все это рядом с печальным осенним пейзажем скромного Михайловского… Может быть, перед нами «утонченная игра парадоксов», как иногда именовали критики яхонтовские композиции?
Некий парадокс в самой ситуации безусловно есть, но не в нем главное. Выбор замечательно передает свободу пушкинской мысли. Яхонтов решил, что самое время это передать: свободу мысли, полет воображения. Пушкин — пленник, но муза его вольно чувствует себя во всех временах, на всех географических широтах. Эти полеты еще откроются Яхонтову, когда он возьмется за «Болдинскую осень» (в Испанию, в Германию, во Францию, в Англию, в Стамбул, куда угодно — и все это, не покидая села Горюхина, то есть Болдина).
Но куда бы ни заносило поэта воображение, в поле его зрения неизменно оставалась (иногда для читателей почти невидимая) Россия, и любой полет фантазии каким-то образом с ней соотносился.
В соединении «Осени» с посланием к Юсупову пышность екатерининских времен контрастна деревянному домику, камину, няне. Между опальным поэтом и хозяином роскошного Архангельского завязывается нечто вроде беседы на расстоянии. Пушкин — Юсупову:
Тут было что сыграть: поэт сидит у камина, в окне перед ним осенний деревенский пейзаж; а другой затворник — человек ушедшей эпохи — насмешливо поглядывает в окно и видит «оборот во всем кругообразный…».
Передав некий грустный комизм ситуации, Яхонтов венчал финал стихотворения неожиданным высокопарно-ироническим заключением:
Сравнение с Римом несомненно возвышает российского вельможу, но ирония тут же повергает его вниз, к реальности, — туда, где «пруд уже застыл», «дорога промерзает», а дворянские имения окружены «толпою нищих изб».
Эпизод с Юсуповым — первый виток сложной спирали. Продолжение «Осени» таит в себе новую, более существенную тему:
Пушкин взялся за перо. Яхонтов выбирает стихи «легкие и стремительные», образующие «как бы сноп солнечного света»:
Поток поэзии неостановим, одного стихотворения мало, тут можно поиграть светотенью, цветом, звуками, дать еще и другую мелодию, соединив ее с только что прозвучавшей. Пусть появится это (написанное, как представлялось Яхонтову, «арабской вязью»), прихотливое в словосочетаниях, пахучее, пряное, терпкое:
Не правда ли, как далека эта благоуханная экзотика от деревенской ссылки? Чем дальше, тем лучше. Тем содержательнее будет последующая пауза.
Пушкин отправляется на прогулку. Куда?
Городище Воронич в ста шагах от Тригорского — только спуститься с одного холма и подняться на другой. Любимая Пушкиным дорога ведет через сельское кладбище.
Стихи начинаются описанием петербургского кладбища, которое Пушкин именует «публичным». Погребенным там он не оказывает никакого почтения, они «как гости жадные за нищенским столом», и «могилы склизкие… зеваючи жильцов к себе на утро ждут». Но эта отвратительная картина — лишь воспоминание, отдаленное от Михайловского временем и расстоянием. Это размышления на прогулке, они мелькают быстро. Картина столичного тесного кладбища вызывает не печаль, скорее, гнев:
Следует возврат в Тригорское, на милый сердцу холм. Мысль о смерти высветляется великим даром отыскать гармонию даже в трагически неизбежном:
Как хорошо, когда нет сословных границ. Две-три мраморные плиты мирно соседствуют с простыми деревянными крестами (кто был в Тригорском — видел это) и, покрывая все одной тенью, «стоит широко дуб».
Дуб — древо жизни, символ жизни. Смутная тревожная мысль о смерти мелькнула, но стихла, растворилась в спокойном ропоте дубовых листьев.