Главное в трактовке Яхонтова: Сальери — не злодей, не завистник. Сама идея не нова, но на подмостках до тех пор была реализована единственно Шаляпиным. У Станиславского она осталась в замысле (Сальери — «аскет искусства, его великий инквизитор»), не найдя себе должной поэтической формы для жизни.
У Яхонтова Сальери — трагическая личность, мученик идеи. Но идея эта понимается шире, чем «служение искусству», она всеми корнями уходит в устройство общей жизни. Яхонтов твердо называет Сальери «великим», великим и играет. В первом монологе с предельной обстоятельностью исследуется логика рассуждений Сальери, человека, олицетворяющего земную логику.
Сальери лишен импульсивности, он не допускает пустот в схеме, которую строит. Еще и еще раз он выверяет в ней каждую деталь:
Необычно звучит в этом монологе голос Яхонтова. Он потерял свою юношескую звонкость, стал размерен и тяжел, и тембр его иной, чем всегда. (Тембровая окраска трагических ролей — прием, которым свободно владел Яхонтов. Борис Годунов, Сальери, Арбенин — это одна голосовая гамма, Моцарт — иная.) Сальери вслух признается в самом ужасном, в мысли едва ли не еретической, которая стала для него простой истиной: «Правды нет и выше!» Потом он дважды обратится «выше»: «О небо! Где ж правота?» и «Боже!» Это обращение к тому, в чью силу и справедливость он сам уже не верит. А раз не верит, раз «выше» нет ни правды, ни силы, нужной, чтобы утверждать на земле справедливость, Сальери сам сделает это. Он берет на себя функцию «поправить» то, что небом, с его точки зрения, создано неверно. А небом создан Моцарт.
Приходилось читать новейшие толкования, сводящие мысль Пушкина к суду над Сальери-убийцей. Таким образом, какая-то тень Достоевского и проблематики «преступления — наказания» ложится на пушкинскую пьесу. В трактовке Яхонтова аналогичная мысль, в частности, тоже прочитывается: Сальери то и дело как бы заносит нож над Моцартом, а Моцарт бессознательно каждый раз его останавливает, возвращает Сальери к прекрасному и человечному в самом себе. То музыкой, то простым живым словом он отводит руку убийцы, как бы желая самого Сальери спасти от преступления.
Но, как всегда с Пушкиным бывает, ничья тень не покрывает его целиком, и толкование Яхонтова гораздо просторнее — в соответствии с духом поэта. Логика Сальери — не лихорадочные умопостроения Раскольникова. «Избранность» Сальери — ложная идея, но более величественная, чем дилемма «Наполеон или тварь дрожащая». Сальери — мученик идеи, не им одним, а человеческим обществом рожденной. «Избранность» тут — не мания величия, не примета эгоцентризма, а безошибочное ощущение в самом себе, в своей воле — многих воль, множественного и распространенного мировоззрения. Ход мысли Сальери следует житейской логике не в мелком, но в крупном смысле слова. Сальери ощущает себя великим не в силу своей исключительности, а как представитель своего рода «коллективного сознания человечества».
Кроме того, это логика человека, который себя, как творца изваял путем гигантских усилий, поверил в законность этих усилий, то есть в закон причинности и справедливости распределения благ. Где ж правота, если эти усилия ничтожны пред даром какого-то гуляки? Где бог, если дар дается не в награду самоотречению, а озаряет голову безумца?! Исповедям Сальери, еретическим и в глубочайшей своей сути безнравственным, невозможно отказать в логике.
Невозможно представить себе более проникновенного исполнения этих строк. Кажется, что до определенного момента Яхонтов, как художник, разделяет чувства Сальери — речь идет о силе и праве ремесла, без которого нет искусства. Великий человек выворачивает наизнанку самое сокровенное. Он напрягает все силы ума, чтобы найти решение проблемы, от которой зависит не только его собственная жизнь, но, как ему представляется, едва ли не судьба человечества. Артистом прослежены все этапы, весь ход рассуждений — от первой, ужаснувшей человека догадки, через анализ собственного пути — до захватывающего все существо протеста и обоснования необходимого действия, пусть преступного.
В сегодняшнем актерском искусстве утрачено не только мастерство монолога, но и вера в те средства, которыми когда-то игрались трагедии Шиллера и Шекспира. Декламационная патетика ушла из обихода современного театра, но взамен не пришло то, что позволило бы распределить мысль и темперамент на длительный, заполненный речью период. Не найдена новая форма развернутой логике мысли, выраженной в монологах Шекспира, Мольера, Шиллера, Пушкина.
В «Моцарте и Сальери» Яхонтов дает пример классического монолога. Это исполнение далеко от театрального архаизма и современно в той же мере, в какой современна пьеса Пушкина. Оно противостоит и напыщенной риторике и бытовой суетливости. Оно несуетно. И не привязано к какому-либо из известных стилей. Оно само по себе — стиль, равно классический и современный.
Музыкальность исполнения тоже как бы двойственна. Гармония сосуществует в ней с контрастами почти диссонансного порядка. Но все в целом — тоже гармония, единство и цельность. Вообще тут — поле для размышлений о новом и старом в искусстве, их зависимости и соотношениях. Исполнительское искусство Яхонтова остается на той грани классического и современного, которая минует и моду и двери музеев, свободно проходит через десятилетня и смену актерских стилей. Это искусство классично, но способно стать аргументом в самых животрепещущих сферах сегодняшней художественной жизни.
Вслушавшись еще раз в то, как звучит монолог Сальери, открываешь томик Пушкина и поражаешься самому простому — строжайшим образом соблюдены все пушкинские указания. Ни единый знак препинания не упущен; в нем, в знаке, найден смысл. Как нотная запись подлежит музыкальному озвучанию, так тут музыкально и интонационно озвучена великая пьеса.
Протяжное «Не-е-ет!» усилено рядом стоящим «никогда», а потом дважды повторено, как в фуге, старинное «ниже», и сделано ударным, причем второй удар сильнее первого. В этой оркестровке глубокий смысл, ибо по нарастающей идет чувство гневного отречения от зависти, как от чувства мелкого и недостойного:
Каждое слово отделено от другого собственной тяжестью: Сальери, дающий себе эпитет «гордый», себя же смертельно унижает сравнением со «змеей, людьми растоптанною». Надо слышать, как произносится это «вживе», чтобы почувствовать кошмар бессилия, пережитого гордым человеком. «Никто!» — никто, кроме него самого. Никто не назовет его презренным словом, а сам он это слово произнесет. Яхонтовым сыграно не только трагическое самосознание, но и крайняя — трагическая — степень самоотвращения.