Всю эту прелюдию к сюжету Яхонтов подавал как документ, ничем кроме сосредоточенного спокойствия не окрашивая слова. Трудно сказать, знал ли он, что сам Зощенко в эти годы потянулся к документальности, почувствовал себя историком, исследователем. Потом он несомненно узнал это — тому есть свидетельства. А тогда только интуиция подсказала, что даже в самых «сказовых» произведениях этого автора прослушивается голос фактолога, более всего рассчитывающего на то, что читатель осознает факт. Дело же его, писателя, этот факт со всей объективностью изложить.
Мастерством сценической подачи факта Яхонтов владел виртуозно. Но то, что из прозы Зощенко он извлечет эту основу, было для слушателей полной неожиданностью.
«Конечно, ему чудные похороны закатили. Музыка играла траурные вальсы. Много сослуживцев пошло его провожать на кладбище».
Кто мог — засмеялся. Это действительно смешно сказано: «чудные похороны», «траурные вальсы». Но Яхонтов и тут не смешил, произносил эти слова мимоходом.
Собственно сюжет начался только после всего этого: некто М., который «особенно хорошо не знал усопшего, но пару раз на работе его видел», по приглашению вдовы пошел на поминки — «пошел, как говорится, от чистого сердца… Не для того, чтобы заправиться. Тем более, сейчас никого едой не удивишь. А он пошел просто идейно. Вот, — подумал, — такой славный человек, дай, — думает, — зайду, послушаю воспоминания его родственников и в тепле посижу».
«Как говорится, от чистого сердца» — звучало похоже на: «закончил свой земной путь». Сами по себе значительные, серьезные слова: «от чистого сердца». Человек сделал хороший шаг — пошел на поминки, чтобы посидеть в тепле, пообщаться с людьми. После похорон возникает у людей такое желание пообщаться друг с другом. Отсюда и обычай — поминки. Но с этого сборища нашего М. грубо выгоняют, как чужого, и даже обвиняют в том, что он пришел сюда «пожрать» и тем самым оскорбил память усопшего.
Человек три дня не находил себе покоя. Было ему «скорее морально тяжело, чем физически». По сюжету рассказа этот М. приходит к автору расстроенный так, что «у него от обиды подбородок дрожал и из глаз слезы капали». И автор успокаивает его, разъясняя, в чем была маленькая неточность поведения М. и грубая бестактность гостей. М., как говорится у Зощенко, «немного даже просиял». «Я пожал ему руку. Подарил ему книгу. И мы расстались лучшими друзьями».
Тут Яхонтов резко менял интонацию. Взгляд его обращался прямо к слушающим, голосом он предельно сокращал дистанцию между собой и залом.
«И когда он ушел, — серьезно и торжественно произносил Яхонтов, — я подумал о том, что те же самые люди, которые так грубо выгнали его, наверно, весьма нежно обращаются со своими машинами. Наверное, берегут их и лелеют. И, уж во всяком случае, не вышвырнут их на лестницу, а на ящике при переноске напишут: „Не бросать!“ или „Осторожно!“»
После этих слов, от которых у сидящих в зале, выражаясь языком Зощенко, «зажало где-то в животе и защемило где-то в сердце», следовали секунды молчания. Слова об осторожном обращении с людьми прозвучали не только ново, они как-то ошеломили.
Молчал зал. Задумчиво и строго молчал артист.
Потом продолжил, смешными словечками снимая напряжение и с новой силой возвращаясь к главному: «Засим я подумал, что не худо бы и на человечке что-нибудь мелом выводить. Какое-нибудь там петушиное слово: „Фарфор!“, „Легче!“. Поскольку человек — это человек, а машина его обслуживает. И, значит, он ничуть не хуже ее».
Он произносил эти слова с огромной силой убежденности. Найдя момент, когда Зощенко позволил себе заговорить собственным голосом, артист подхватил его голос и возвысил до пафоса. Это был тот самый яхонтовский пафос, который звучал в его лучших публицистических работах.
Как в других произведениях писателя, так и в «Поминках» видели анекдот, бытовой случай. Обычно Зощенко ставил точку в сюжете и на том кончал рассказ. Он не выводил отдельно морали, а если выводил, то какую-нибудь забавную, вроде того, что бывают на свете малосимпатичные мужчины или что «в общем, надо поскорее переходить на паровое отопление». Яхонтов выбрал рассказ, выпадающий из ряда других прямым участием автора и незамаскированным финалом. Изучив все, написанное Михаилом Зощенко, прислушавшись не только к голосу его недалекого, хоть и наблюдательного героя, но к голосу автора, он осмелился отделить одно от другого — дабы то, что желал сказать Зощенко, было понято не как забава, а как боль и нешуточная тревога.
Сам Зощенко чувствовал некоторую несовместимость этой своей тревоги с общим настроением подъема, даже старался добросовестно исследовать ее корни, как корни болезни, подтачивающей здоровье и мешающей долголетию. Он написал «Возвращенную молодость» — повесть, в которой не так интересен сюжет, как поразительны авторские комментарии. Яхонтов, несомненно, изучил это произведение. «Для кого я пишу?» — задавал вопрос писатель. «Для кого я читаю?» — спрашивал себя каждый день Яхонтов. «Я пишу, я, во всяком случае, имею стремление писать для массового советского читателя», — отвечал Зощенко. Яхонтов отвечал себе теми же словами.
Для слушающих стало ясно, что артист принципиально проходит мимо того зощенковского «говора», к которому привыкли, как привыкают к маске клоуна. Маску любят, она вошла в обиход, была удачно придумана, доставляла радость. А что там за маской — кому какое дело, это уже, так сказать, не интересная для широкой публики проблема.
Но оказалось, что говор, маска прикрывают в авторской личности нечто очень важное, для людей не менее ценное, чем блеск «выработанного» языка, наглядное мастерство композиции, своеобразие «чуть измененного» синтаксиса и т. п.
Яхонтов проделал свой обычный путь: влез в самое существо авторского стиля. Но там, освоившись, установив для себя тематические связи, задумавшись о том, чем и как стиль рожден, вдруг остановился, изумленный.
Он еще не сталкивался со случаем, когда автор был бы так озабочен, чтобы не обнаружить собственную душу и собственное лицо. Зощенко, оказывается, был лирик по своей природе. Но лирику прикрывал мастерски изобретенный стиль, и она, как улитка от прикосновения, в свой дом пряталась.
Яхонтов обошелся со своим открытием крайне бережно. Он дорожил им и ради него работал над программой. Он решился показать другого Зощенко, и сделал это, преодолев свои сомнения, так же как преодолевал их писатель, решаясь опубликовать «Возвращенную молодость».
Он подчинял своей главной цели все рассказы, которые читал, и они удивительно легко подчинялись.
И «Ночное происшествие», — о том, как нескладно и глупо ночного сторожа посадили между двумя закрытыми дверями сторожить магазин.
И «Огни большого города» — про деревенского старика, приехавшего к сыну в город и скандалившего с жильцами до полного ожесточения, пока милиционер на московской улице, «согласно внутренней инструкции», не отдал ему честь, «приложив к козырьку свою руку в белой перчатке». До тех пор не только жильцы, но и родной сын, официант, только насмехались над ним и разыгрывали — «довольно любовно и без злобы, но все-таки, как говорится, это, наверное, не было чем-нибудь приятным для приезжего старика, который прожил семьдесят два года и был, наверное, умнее их всех, вместе взятых». И вот, один жест незнакомого милиционера, «маленький жест почтения и вежливости, рассчитанный в свое время на генералов и баронов, произвел исключительное впечатление на нашего приезжего старика».
«Не знаю, — задумчиво произносил Яхонтов, — может ли быть, что такая мелочь и такой, в сущности, пустяк могли сыграть известную роль в смысле перековки характера…» — замолкал и долго смотрел в зал.
В финале Яхонтов подчеркивал идиллию — как сказку, но и как то, чему полагалось быть по справедливости: «Когда поезд тронулся, папа, стоя на площадке, отдал всем провожающим честь. И все засмеялись, и папа засмеялся и уехал к себе на родину. И там он, наверное, внесет теперь некоторую любезность в свои отношения к людям. И от этого ему в жизни станет еще более светло и приятно».