Гуляка, шатаясь, вытаращился на часового:
— Петро, ты? Как сюда попал, Петро? Думаешь, в шляпе, то я тебя не признаю?
Напрасно часовой лязгал затвором винтовки: пьяный, приняв его за собутыльника, полез целоваться:
— Петро, тебя уважаю. Ты — человек самостоятельный. Я самостоятельный и ты, боле никто, хоть всю землю обойди.
Из складской землянки-блиндажа высыпали солдаты. Улюлюкали и свистели.
— Петро, — орал пьяный, — я ить по одной половице пройду!
Это была пытка: в пьяном я узнала отца.
Возит его, качает из стороны в сторону… Пьянее вина, едва на ногах держится! Шапку где-то обронил, рубаха, штаны в грязи. Что мама бы сказала, если бы ты в избу таким чучелом заявился? Не узнала бы, и все.
Часовой рассвирепел. Отнял у отца бутыль с самогоном, замахнулся прикладом.
— Тятя! — я выскочила из бурьяна. — Уходи, тятя!
Куда его занесло… Арестуют! Убьют на месте!
Улюлюкали, хохотали солдаты у блиндажа.
Я вцепилась в отцовскую рубаху. Он вырвался — ли-в грязи, волосы всклокочены — пляшет на дороге:
Мне почудилось, как с бугра в лощину скатились две-три тени.
— Тятя, идем, — тянула я. — Тятя!
Послушался все-таки. Спустились мы кое-как с угора. Туман в лощине. Белый и сырой. Окунулись в него, как в молоко.
— Как ты здесь очутилась? — отец перестал шататься. — Ужо дома задам я тебе нахлобучку. Развольничалась!
«Дома?» Тятя, где дом у нас, укажи. Может, это и есть наш дом — ночь да туман, вместо стен чапыжник колючий, небо за кровельку тесовую?
Мы свернули с дороги и сквозь кусты, осоку-резун напрямик побежали к ручью. После дождей ручей разлился, затопив топкие берега.
— За мной! Круче шагай! — отец силой стащил меня в воду. От холода дыхание занялось.
Перебрели ручей по пояс в воде и побежали лесом. Не пьян отец… Ну, ни на столечко! Притворялся перед часовым, нарочно в грязи вывозился… Не тятя ведь — сват он теперь, да и ты не Федосья, а Чернавушка!
Я ждала взрыва, и все-таки он раздался неожиданно. Сперва земля пошатнулась под ногами. Вздрогнув и пошатнувшись, земля словно бы треснула: вырвался огонь, столбом слепящего пламени метнувшись в небо, высветив траву, омуты ручья до дна самого. И тогда уж потряс все: и землю, и небо, и воду, и деревья — сокрушительный, тяжелый гром.
На липах в Раменье не осталось ни листика — тугой горячей волной смело их прочь. Рассказывали: колокольня пошатнулась, оборвался колокол и глубоко ушел в землю. Гудел он, гудел набатно и в земле, лишь припади к ней ухом…
Глава XI
Двинские полки
Дни напролет одно и то же: «Эй, юнга, куда провалился, Осип зовет! «Походя спишь, марш грузить дрова!» Эй да эй, передохнуть некогда. Я повару Осипу чищу картошку. Мою кубрики, таскаю увесистые поленья к кочегарке, в салон штабным подаю чай. И туда — я, и сюда — я. Рвусь на части, все равно не поспеваю. И то швабру утоплю за бортом, то впопыхах поскользнусь на палубе — стаканы с подноса вдребезги.
Шипела, ворочала сверкающий стальной вал машина. Гнались и, как ни рьяно бухал буксир колесами, обгоняли нас облака — легкие, пушисто растрепанные или сменявшие их низкие, с провисшими днищами тучи, откуда кропил дождь по палубе, по чехлам орудий. Бурая, мутная вода, опрокинув в себя берега, колыхала в заливах-полоях отражение береговых отвесных круч, яркий багрянец осин и желтое полымя березников.
В Раменье сейчас овины топят!
У меня с лета ольховые дрова заготовлены. И березовые подходящие, чад от них только деготный, липучий. Еловые дрова всего хуже: сильно искрят, гумно спалить недолго.
Разведешь в овине огонь и айда за репой в огород. Есть ли что на свете слаще репы, испеченной в овинной каменке? Принес с гряд репы. Теплинка разгорелась, дух хлебный пошел от просыхающих снопов… Во-во, про него говорится: Русью пахнет! Темно в овине — глаз коли. Ребятишек набилось к огню, ждут, когда репа упреет, и боязно им потемок, и, чтобы пуще страху нагнать, станешь им бывальщины рассказывать. Про то, как бабке Сидоровне русалка в Талице померещилась: ну-ка кромешница, звала Сидориху плясать! Или о том, как Овдокшу раз леший в заполье блудил: трезвый был Овдокша, рюмочкой и оскоромился на Выселках! Из года в год одни и те же рассказы, но не наскучат они, бывало, ребятишкам. А над овином звезды мигают. Сычи гуменные поухивают…
Носом резал колесник двинские полой, плицы взбивали пену, за кормой расстилая высокие валы.
Бушлат на мне флотский, ботинки с обмотками. И я смывал с бушлата кровь, дыру штопал, прорванную осколком… Чего уж, бои! Убивают, чего уж! Сегодня — ты, завтра — я. Может, и наоборот. Все может быть.
Деревня впереди объявилась.
Машут от изб платки и картузы.
— Коля! — протяжно дозывался повар Осип. — Где мама, Коля?
— Лен дергает, — летел от изб к колеснику детский голосок. — Чего ей говорить-то?
— Жив, мол, здоров и кланяюсь. Малининых известите: Антон Семенович ранен. В Котлас увезли, в лазарет.
В крученых струях быстрины мелькает желтый лист, будто золотая рыбка расплескалась. Чего тебе, Федька, надо, попроси. Ну да, у нее, у золотой.
Чего вот попросить?
Затрезвонил колокол. Боевая тревога!
Топоча по трапам, выскакивали из кубриков бойцы, занимали места за мешками с песком, за штабелями дров. Артиллеристы сдирали чехлы с орудий.
Павлин Виноградов стремительно — полы плаща развеваются — прошел к рубке с медным, знаменитым на всю Двину командирским рупором. В уголке крепко сжатого рта папироса, сыплет по ветру искры. На груди бинокль. По боку бьет маузер в деревянной кобуре.
— Шарф забыл, — поспевала за ним жена. — Ты же нисколько не бережешься.
Женат командующий. Возле трубы сохнут пеленки, треплет их низовой ветер-свежак. Семейный он. Павлин Федорович.
— Леля, немедленно вниз. Быстро на нижнюю палубу!
У Ольги Владимировны морщится подбородок. Она совсем молоденькая, мы ее зовем Лелей. Тоненькую миловидную девчонку с питерской окраины, которую судьба свела с каторжанином, забросила на Двину, на утлый буксир, где все равны — сегодня ты, а завтра я останусь на берегу под холмиком горькой земли…
— Ну, ну. — Виноградов взял от Лели шарф, неловко, путаясь в ремнях бинокля, обмотал шею. — Не трусь, Леля, я ж от пуль завороженный! Ну, ну, зачем сырость?
Леля ему по плечо. Ресницы у нее мокрые.
Суда выплывают из-за поворота. Чужие на мачте флаги, крестатые и полосатые. Жарко будет!
Против нас винтовая бронированная канонерка и буксир с баржой, на которой установлено дальнобойное орудие. Перевес у них. Да чего уж, нам не привыкать.
Клубочки дыма вспухли на канонерке, ее орудия открыли огонь. И пошло… поехало! Снаряды в нас, и пули, и осколки. Общая у нас доля, одна на всех. Если хоть один снаряд из тяжелых залепит в заезженную нашу колесную лохань, пойдет она на дно, черпнув бортами.
Шлепаем плицами — тощая долговязая труба, несуразные по хлипкой комплекции высокие колеса. Хоть бы хны, лезем на рожон!
Поднял волну двинский свежак, холодно и зябко на палубе, стылые валы бьют в борта. Спереди, сзади, по бокам всплески. Остервенело визжат осколки, осыпают палубу и надстройки.
— По мировой контре-е, — зычно раскатывается из медного рупора, — носовое… пли!
Рявкает пушка. Попади, не промажь, милая… Дай им! Да-ай!
Огнем и собою прикрываем мы деревеньки: изгороди косые в полях, на полосах суслоны, у изб на шестах скворечни. Кроме нас, нет на Двине заслона на сотни верст, поди, до Красноборска.