А этот Камю и вовсе несет ахинею. Будь я героем одного из его экзистенциалистских романов, я бы сейчас думал о том, чтобы пустить себе пулю в лоб. Чепуха для интеллектуалов, собравшихся за обеденным столом. Не для меня. О своем желании совершить самоубийство люди разглагольствуют только ради того, чтобы вызвать к себе интерес.
У меня такового не возникает. Маменькины сынки. Самоубийство — одна из курьезных страстишек буржуа.
Надо было раньше попытаться отсюда выбраться. Уговорить часового открыть ворота, пока никто до конца не осознал, что случилось. Проклятье, проклятье! Если бы только все это происходило вчера и я знал то, что знаю сегодня!
Быть может, если я все-таки попытаюсь сбежать, они мне мешать не станут? В надежде выяснить, куда я их приведу? Нет, на это нельзя рассчитывать. К тому же я не хочу привести их к своим товарищам.
Осторожно и бесшумно я, лежа на выступе, то и дело меняю позу. Я с тревогой думаю о своем теле. Наверно, у меня есть еще несколько минут или часов, чтобы в последний раз ощутить свое тело целым и невредимым — все ногти на месте, все зубы, по-прежнему прекрасный слух. Я по-прежнему в здравом уме и силен как мужчина. Оказывается, я, словно для самообороны, сцепил руки на яйцах. Это довольно странно, однако, возможно, сейчас стоит заняться мастурбацией? Наверняка это будет мой последний оргазм. Нет, мой мочевой пузырь переполнен, и, хотя весь я напряжен и разгорячен, пенис у меня холодный и вялый. Страх убивает желание, превращает мужика в импотента. Теперь я могу думать о Шанталь, не окрашивая свои мысли вожделением. Если судить о ней объективно, то удивительно, как такая красивая женщина может посвятить себя столь грязному делу? Нелегко отделаться от мысли, что прекрасное лицо — это внешнее выражение прекрасной души, что здоровое тело — лучшая оболочка для здорового духа. От этой мысли отделаться трудно, но я должен. Во все исторические периоды красивые женщины большей частью принадлежат к классу угнетателей. Интересно, что Шанталь думает сейчас обо мне? Профессиональному охотнику как-то не по себе теперь в роли жертвы. Вообще-то я должен знать все уловки. Но ничего подходящего мне пока на ум не приходит.
Можно было бы спуститься отсюда. Пойти в казарму третьего взвода. Выступить перед солдатами. Обратиться с призывом к старым воякам, ветеранам Гражданской войны в Испании. Поднять мятеж, организовать массовое дезертирство. Заявить, что мы выступаем в защиту де Голля и гражданской власти, против планируемого путча полковников в Алжире. Мои солдаты пойдут за мной куда угодно. Чушь! Не пойдут. Они меня почти не знают. Их благополучие меня почти не интересует. Все эти заботы я поручаю сержантскому составу. Они меня недолюбливают. Я — офицер, занимающийся грязной работой в камере номер два. Мне нелегко беспристрастно размышлять о том, как мои люди поступили бы с офицером, который выдавал своих товарищей Федерации национального освобождения.
На совещании по безопасности я произвел четыре выстрела. В обойме было восемь патронов. Разумеется, если не будет другого выхода, возможно, придется пустить себе пулю в лоб. Но есть немало других лбов, куда мне хотелось бы пустить пулю в первую очередь. Если я все-таки застрелюсь, в этом поступке не будет ничего благородного. Не хочу испытывать на себе сеанс рок-н-ролла в камере номер два. И крайне важно, чтобы мои сведения о порядке подчиненности в ФНО не достались противнику. Следовательно, ради сохранения революционных секретов необходимо было бы умереть. А вот объективно мне необходимо выбраться отсюда и сообщить все, что удалось узнать, товарищам в Алжире. Во-первых, сведения о неделе баррикад. Отряды бомбистов из ФНО сумеют ими воспользоваться. Во-вторых, дату операции «Зонтик» и подробные сведения о подготовительных мероприятиях к ней. Пока еще мне не удалось передать моим хозяевам даже информацию о том, что «Зонтик» (кодовое название испытания первой французской водородной бомбы в пустыне) состоится в начале будущего года. Вот почему эвакуируют племена, населяющие окрестности Реггана. В-третьих, в Алжире следует сообщить Тугрилу, как меня разоблачили, и убедить его принять какие-либо меры в отношении Шанталь.
Сумеет ли ФНО организовать спасательную операцию и вызволить меня отсюда? Куда там! Они даже не знают, что происходит, а я лишен возможности с ними связаться.
Ненавижу и обожаю эту женщину — это тело, эти бедра, как у кавалериста, и этот ум, подобный клоаке. Ангел и одновременно свинья, она возникает в моем воображении в виде летучей свиньи. Конечно, она предана идее «Action Française». Папашины имения в закладе у евреев и масонов. Де Голль — законспирированный коммунист, готовящийся нас предать. У нее в спальне в Алжире висит литографический портрет маршала Петена, стоящего в разгар бури на склоне холма. Плащ военного образца у него на плечах и трехцветный флаг над ним развеваются на ветру истории. Шанталь сказала, что мы должны совокупляться под Петеном, чтобы получать его благословение на наш союз. Едва отдышавшись, она добавила, что Петен — единственный человек в этом столетии, который предоставил Франции шанс на духовное возрождение.
А теперь, когда Петен мертв? Порядок, дисциплина, чистота — Шанталь и ее друзья полагают, что ценности прошлого можно возродить, но сперва придется проломить несколько голов. Ценности прошлого, простые ценности — разве к этим пустым словам придерешься? Шанталь преклоняется перед здоровьем, силой и красотой. Мы все преклоняемся перед ними, не правда ли? Шанталь никогда не переспит с мужчиной, который носит грыжевой бандаж. Мужчина, который носит грыжевой бандаж, хотя он, быть может, обладает множеством замечательных качеств и всю жизнь совершает благородные поступки, никогда не переспит с Шанталь. Не суждено это также ни еврею, ни арабу, да и ни одному из тех, кого ввергли в уныние и обезобразили нищета и болезни. Сейчас, вспоминая вчерашний день, я понимаю, что она наверняка уже знала, кто я такой, и, предаваясь любовным утехам со здоровым солдатским телом, в то же время снимала с безбожника-марксиста мерку для гроба. История с пистолетом была испытанием и предостережением, смертельно опасной попыткой раздразнить. Я думал, что вожу ее за нос. Теперь, убедившись, что она водила за нос меня, я знаю… Что я знаю? Я не знаю ничего.
Быть может, стоит затаиться здесь на пару дней, а то и на три, пока они не сочтут, что я, скорее всего, каким-то образом сбежал, и не прекратят поиски. А потом удрать? Нет, ничего не выйдет. Когда наконец появится возможность рвануть в пустыню, я уже наверняка ослабею от голода. К тому же я сейчас лопну, если не отолью. Это страх переполняет мой мочевой пузырь и мешает мне уснуть. А спать очень даже хочется. Вероятно, следствие шока.
Это постоянное давление в мочевом пузыре — нечто подобное творилось и в политико-воспитательном центре Ланг-Транг. Все, что мне давали выпить, попросту текло сквозь меня и сразу выливалось. На ногах у меня образовались страшные нарывы. К нарывам сползались клопы. Если у меня были свободны руки, я пытался ловить клопов и есть. Спать мне не позволяли никогда. Днем и ночью горел яркий свет, к тому же мне вывернули наизнанку веки и обрезали ресницы, так что глаза никогда не закрывались. Меня вынуждали просить разрешения пить мочу. Если мне позволяли выпить мою собственную, я считал, что мне очень повезло. Казалось бы, пустяк, но в подобных условиях даже мелкая поблажка может принести большую радость. Радость, правда, недолгую, поскольку моча была слишком соленой, чтобы утолить жажду. О том, что мне довелось испытать в лагере, я рассказал Рокруа и Мерсье. Но я так и не сказал им, как к этому отношусь. О Ланг-Транге я вспоминаю с ностальгией, а о своих воспитателях — с уважением. Разумеется, они растолковали мне марксистские истины. Но дело не только в этом. Генералам и политикам так не терпелось послать нас в Дьен-Бьен-Фу, но, как только Дьен-Бьен-Фу сдали противнику и эта стратегия перестала считаться гениальной, возникло ли у них столь же нетерпеливое желание вызволить нас из вьетминевского плена? В сущности, на нас им было наплевать. В руках противника мы сделались уцененным товаром. Если оценивать объективно, все мои дознаватели и учителя в Ланг-Транге были людьми жестокими, но моя судьба им была отнюдь не безразлична, и, на свой грубый манер, они заботились обо всех нас, в то время как родные генералы бросили нас на произвол судьбы.