Да и как не радоваться любодельным селянам при виде солнца, резво ходящего посредине неба во время ясного дня? К радости видеть им и луну и звёзды, указывающие время посева и жатвы. Одна лишь трава, дающая стаду пищу и столь чудесно произрастающая везде, уже достаточна для того, чтобы дивиться прелести мира, если ты вникнешь, с каким искусством она создана! А если взять жито… Только подумай - и будешь весь век дивиться тому, сколь мудро стебель пшеничный опоясывается коленцами, чтобы они, подобно хрящам и жилкам, могли поддерживать тяжесть колосьев и делать стебель упругим…»
Данила Никитич дивился искусству умелых рук оружейников, хлебопашцев, ткачей, строителей, гончаров, охотников, швиц, кузнечных дел знатцев не меньше, чем чудесам природы, которую так любил. «Чудесней умельцев и нет ничего на свете! - решал он с горячей любовью в сердце. - А потому и в делах природы все могут увидеть и лучше всего понять лишь люди земли, ремёсла и ратного дела!» Вот с ними и быть Даниле теперь вовеки!
«Как видно, - думал он, усмехаясь, - и в самом деле сей год изменил мне душу: был легкомыслен, а стал умён. Да, мчится без отдыха быстролётное время. Мчится… бежит! Немало за год воды утекло… немало оно вокруг изменило. Одно изменить не имело сил: любовь к Пересвете». Уехал Данила послом в Царьград, расстался с боярышней Пересветой - и будто звезда закатилась за тучу! А он не забыл ту звезду, он - помнит!
Данила вздыхал и оглядывал берег: плывёт она, Русь, навстречу! Плывёт она, мать святая! Плывёт она - слава и счастье! Весь мир ей открыт: плыви!
Книжник нетерпеливо кричал на гребцов:
- Э-гей! Шевели в струе весла борзее! - и расправлял свои сильные плечи.
Голос его проносился над сизой гладью реки, как ветер, и всё вокруг веселело, глаза дружинников становились сразу внимательнее, живее.
Только княжич морщился, как от боли: чего кричит беспокойный Данила, будто увидел счастье за тем кустом?! Нет его, этого счастья, ни за кустом, ни дальше. Мир сер и невнятен, как дождь или пыль…
Княжич молча лежал на передней учане, глядя в мутное небо широкими голубыми глазами. В свои неполные восемнадцать лет он немало узнал из книг и многое передумал. А всё-таки, видно, и не узнал он таинства мира. Вот вспомнился княжичу Страт, его первый пестун-наставник учивший его ещё в детские лета верить красивым сказкам.
- Помни, княжич, об островах Макарийских, - говорил наставник велеречиво и веско. - Там реки молочные, берега их кисельные. Туда и стремись…
- Где они, те острова Макарийские?
- Те острова под самым восходом солнца. Туда залетают вещие птицы Феникс и Гамаюн, благоуханье износят чудесное!
- А что там ещё?
- Там нету зимы. («И море зимы не знает!» - подумал княжич.) Туда из Руси улетают птицы, а весной приносят на Русь цветы и тепло. Там каждой птице от века дана забота: кукушка хранит от небес ключи, и когда прилетает весной на Русь, так будит Илью с Перуном, те отпирают небо и сыплют на землю живое семя дождя. Ещё лежит там чудесный камень Алатырь. Сидит на том камне дева - Заря, зашивает кровавые раны воинам. Оттого и небо так часто утром да вечером алым бывает, ибо есть много на свете войн, а значит, немало и раненных в разных сечах…
Княжич закрыл глаза и вздохнул: сколь более счастлив тот, кто умирает в бою! Вот он, увы, умирает без ран, не в битве. Не сядет возле него Заря, не тронет нежными перстами, чтобы зашить кровавые раны. Уйдёт он во тьму, как уходит трава, сгорая в огне: пылала, горела, а кончилось пламя - и где ты, трава сухая? Рассеялась дымом и сгинула - быстрая, незаметная, словно мысль!
Нет, жизнь его даже и не трава сухая, а вялая, мокрая ветвь: тлеет та ветвь в костре, только чад от неё - не пламя!..
Княжич закашлялся. Алые капли упали на белый платок. Тело томила слабость, а губы сохли от жара, сырость знобила. Он плотнее укрылся мехом, глядя из-под навеса на небо и будто прощаясь с его холодной, но милой облачной широтой. Он тоже был книжник, учёный, как и Данила Никитич, но только - печальный, хилый, без ясной цели и воли: «блаженный», как тайно его называла дружина.
Он возвращался домой из Царьграда, в душе уже не надеясь доплыть до дома. Напрасно грек-лекарь, посланный византийским царём Мануилом в Суздаль к гречанке Елене, супруге Юрия Долгорукого, и плывший теперь в передней ладье, поил Константина нагретым мёдом и тёплым жиром да кутал тело его в меха: княжич таял, как тает в апреле ледок в текучей реке! Напрасно и раб-мункызит[9], купленный книжником за большую цену в Царьграде, настойчиво бормотал над больным чужие слова и всё совал в изголовье кусок янтарного камня, - не помогало и это…
Глядя на княжича и на смуглого, дрожащего от холода мункызита, Данила Никитич вспомнил, как он купил в Византии этого мудреца-араба.
На шумной, весёлой Месе - главной царьградской улице - купец-византиец бил плетью старого сарацина. Согнувшись, старик сарацин молчал, и в его лице, обращённом к Даниле, было столько достоинства и презрения к руму[10], что книжник остановился. Ему вдруг почудилось, что в лице и фигуре араба возникли черты иные: так же, ещё на Руси, в Суздале бил властный боярин Кучка, отец Пересветы, слугу своего Олеську… и так же стоял избитый Олеська, готовый упасть на землю…
- Позволь мне узнать, почтенный! - спросил Данила купца с поклоном. - Кто этот раб и в чём он так провинился?
Жирный купец-византиец презрительно фыркнул. Но, видя, что подошедший одет богато и молод, опустил свою плеть и коротко пояснил Даниле, что перед ним учёный араб-грамматик, известный военачальник племени мункызитов, что родом он из Шейзара, - так он говорит, по крайней мере, этот строптивый раб!
- Но он не стоит даже пощёчин! - свирепо добавил рум. - Так упрям и озлоблен он против нас, хозяев вселенной, и нашего императора!
Наскочив на раба, купец ударил его по щеке. Араб покачнулся, но промолчал - старый, худой, пергаментно-жёлтый, с гордыми и острыми, как у орла, глазами.
Сердце Данилы наполнилось болью: да, так же стоял и Олеська перед боярином Кучкой… вот так же стоят на Руси и бесправные смерды, когда их учит боярин или тиун боярский…
- Позволь мне спросить, почтенный, - сказал Данила купцу, отстранив рукой шёлка и бусы, которые тот кидал на прилавок ради продажи богатому чужестранцу. - Шелка твои не нужны. Скажи мне лучше: сколько стоит такой араб?
Рум плюнул в сторону мункызита.
- Раб мой не стоит и двух нумизм! - сказал он и сразу же спохватился: - Сто… сто нумизм он стоит, этот араб учёный! - добавил купец, внимательнее приглядевшись к Даниле. - Сто… и никак не меньше!
Запрошено было немало: раб, обученный ремеслу, стоил в Царьграде тридцать нумизм; раб-нотариус - пятьдесят; раб-лекарь - шестьдесят, а опытный евнух - семьдесят нумизм… Но Данила дал руму сто.
- Вот и тебе небольшая сумма, - сказал он арабу. - Я тебя отпускаю. Вернись на родину и будь счастлив…
Лицо мункызита от радости стало серым. Его худые колени согнулись и задрожали. Но он промолчал и только медленно, до самой земли поклонился Даниле.
Выпрямившись, он влажными, словно камешки на морском берегу, глазами поглядел на юго-восток, туда, где за землями румов лежала его пустыня. Взглянул и, как видно, подумал: «Что теперь в той пустыне? Нет в ней арабам счастья: топчут её свирепые крестоносцы. Закованные в железо франки уже полвека предают селенья арабов огню и мечу. За десять лет, пока был я в Царьграде в плену, враги сожгли родные места близ Шейзара… и нет там арабу голоса и привета! А тот, кто купил теперь мункызита по имени Лейс-ад-даул-Ахья, тот отныне его хозяин…» Подумав об этом, араб вздохнул, взглянул на Данилу покорным, признательным взглядом и медленно опустился на землю - в знак нового рабства…
Вместе с посольством араб Лейс-ад-даул-Ахья выехал из Царьграда на Русь и в пути, восхищая Данилу, много рассказывал про Шейзар и пустыню, про крестоносцев и битвы с ними. Дрожа от жара воспоминаний и лихорадки в холодной, чужой стране, где что ни день на небе не видно солнца, старик говорил, слабея: