Киприан подобрался, сказал спокойно:

— На сатану ладан, на татей поруб.

— А если грешник раскаялся? — поджигал владыку князь.

— Прежде чем раскаяться, надо восхотеть этого, а Фома твой…

— А ты погоди за Фому-то решать, — перебил Дмитрий Иванович. — Давай-ка его самого спросим. Ну, отвечай, конокрад, хочешь ли душу спасти?

К самому страшному готовил себя Фома, опешил от неожиданности, однако вымолвил, стараясь глядеть открыто и честно:

— Страсть как хочу, прямо до смерти хочу! — и коснулся рукой пола в размашистом поклоне. Помешкал чуток — и повалился на колени, лбом бухнулся.

— Вот видишь! — победно повернулся Дмитрий Иванович к Киприану. И распорядился: — Вериги поувесистее — и в Горицкий монастырь.

Киприан был раздосадован, но ничем не выдал своего настроения.

Вскоре после этого прорвался к великому князю и бил челом крестьянин из Авнежской волости, что на реке Лежа: жаловался он на монаха Дмитрия Прилуцкого, который построил церковь на огнищанских, очищенных пожаром для пахоты землях, мешает вольным хлеборобством заниматься. А главное, как записал со слов крестьянина великокняжеский дьяк, — «помыслиша бо в себе, яко аще сей великий старец близ нас жити будет и по мале времени совладает нами и селы нашими».

В великокняжеской семье все знали Прилуцкого, переяславца родом, выходца из купеческого дома. Несколько лет назад постригся он в монахи, основал Никольскую обитель на берегу озера, где его часто навещал преподобный Сергий Радонежский. Будучи чрезвычайно красивым внешне, но строгим хранителем целомудрия, Прилуцкий ходил с закрытым лицом и избегал встреч с женщинами. Раз нецеломудренная дерзнула искушать его и впала в расслабленность. Однако Прилуцкий исцелил ее. Одежда его была и зимой и летом одна — овчинный жесткий тулуп, в котором в мороз приходилось терпеть стужу, а летом быть мокрым от зноя и тяжести. Дмитрий Иванович пригласил Прилуцкого быть воспреемником от купели сына его Юрия, но преподобный Дмитрий отказался от этой высокой чести, сказал, что избегает мирской славы, и удалился из Переяславля в вологодские леса.

И вот жалобщик на него — не старый вовсе, но густо заросший кудельной бородой крестьянин. Повалился князю в ноги со словами:

— Оборони, великий князь, защити от притеснения неправедного.

Дмитрий Иванович велел ему встать. Мужик поднялся, стоял сгорбившись, говорил почтительно, но с достоинством. Он был совершенно убежден, что все, куда только его топор, коса и соха ходили, принадлежит исключительно ему на правах трудовой заимки. И убежден еще, что великий князь беспременно защитит его и от вельмож, и от монахов.

— Кличут как? — строго вопросил Дмитрий Иванович.

— Некрасом. — Мужик держал в одной руке овчинную шапку, в другой — берестяную торбу, переступал с ноги на ногу, с беспокойством поглядывая на блестящий, выстланный дубовой плашкой и натертый воском пол, где копилась лужицей стекавшая с его тупоносых лаптей вода. Он совсем заробел, когда заметил, что и великий князь взглянул на эту мутную лужицу, сказал скоро, будто боялся, что его перебьют: — Сам седьмой в дому, отец на рати погиб, с Ольгердом литовским бился.

Дмитрий Иванович подобрел при этих словах, сказал мужику, что Русь велика, земли хватит на всех, а уж для церквей и подавно, нет никакой нужды мужика-хлебороба притеснять.

Некрас слушал князя, согнувшись в поклоне чуть ли не ниже столешницы.

— А сам на рать пойдешь, если кликну? — спросил испытующе Дмитрий Иванович. — Против Литвы ли поганой, против татаров ли?

Некрас разогнулся, и сразу стало видно, какой он высокий и широкоплечий. Взял в левую руку вместе с торбой и надоевшую ему кудлатую шапку, а правой, сложив два пальца, перекрестился истово, заверил:

— Вот те крест, великий князь, по первому зову под твой стяг встану.

Дмитрий Иванович подобрел вовсе, велел поднести Некрасу хмельную чашу. Служки взялись было за стоявший на краю стола деревянный ковш, вырезанный в виде плывущей птицы.

— Браги? — спросил Дмитрий Иванович, а когда Некрас в ответ смущенно улыбнулся, понял: — Меду, значит?

Служки ухватились за другой многоведерный ковш, тоже деревянный и резной, но только наподобие ладьи.

Некрас осмелел, положил возле ног, прямо на лужицу, торбу и шапку, бережно, обеими руками взял поднесенную ему ендову, приладил к волосатому рту и выпил со вкусом, не торопясь. Слизнул с усов и бороды капли душистого вишневого меда, сказал:

— Благодарствую. Ну и крепок же медок из княжеских медуш. — Вытер усы и бороду рукавом сермяги, добавил с озорной ухмылкой, словно бы охмелев сразу: — А слово княжеское такое ли крепкое?

Дмитрий Иванович не осерчал за дерзость, а велел позвать дьяка, которому продиктовал грамотку к преподобному Дмитрию Прилуцкому: наказывал не забижать крестьян, удалиться с реки Лежи в леса поближе к Вологде, не чинить помех трудовому люду и впредь.

Некрас, кланяясь, пятился к двери, и порог переступил, и двери за собой притворил, не спуская благодарных глаз с великого князя.

Василий видел через чисто промытую слюду окна, как легко сбежал с красного крыльца Некрас, как одушевленно начал пересказывать свой разговор с князем поджидавшим его возле темно-зеленой старой ели товарищам, одетым, как и он, в сермяги, обутым в такие же тяжелые, как колоды, лапти. Некрас то и дело оборачивался лицом на княжеский терем, размахивал руками, вздымал их к небу. Василий не слышал слов, но предполагал, что Некрас хвалит его отца, говорит, что вся надежда мужику в великом князе, вся правда в нем, а бояре и попы все норовят обмануть. Сердце у Василия полнилось радостью и гордостью, словно не отец, а он сам так умно обошелся с Некрасом, словно бы не в отце, а в нем видят мужики свою правду. Но был он изумлен, услышав слова митрополита Киприана, все это время молча сидевшего в углу под иконами, с которых в отблесках негасимой лампады строго смотрели и слушали лики святых.

— Не по-божески решаешь, князь. — Киприан вышел к столу, неторопливым жестом правой руки поправил на голове камилавку, потрогал сзади — не сбились ли? — концы вскрылий. Дмитрий Иванович пронаблюдал за этим молча, в спокойном ожидании, и Киприан продолжал: — Сергий Радонежский и иже с ним суть русские исихасты, что в переложении с греческого значит покоиться, безмолвствовать, молчать, и им одним дана способность вступать в личное общение с Божеством. Дело земных царей споспешествовать монашеству, а ты почто смердам предпочтение отдал, преподобного Дмитрия в глушь лесную погнал?

«Да, за что? — подумал вдруг с тревогой и Василий. — За то, наверное, что не захотел Дмитрий Прилуцкий воспреемником Юрастика быть?»

Его размышления прервал сердитый голос отца:

— Что же ты, ученый греческий муж…

— Не грек я суть, а болгарин из Тырнова.

— А мне говорили — серб? Но все едино — ты Византией сюда подослан. Так что же ты, говорю, вельми учен и книжен, а сам себе противник: молчать, чтобы с Богом сообщаться, сподручнее же в глухомани? А они моих крестьян грабить пристрастились.

Киприан, помолчав, ответил многозначительно:

— Монастыри — это средоточие сугубого, не отвлекаемого личными попечениями и заботами молитвенного служения миру, в них совершается непрестанная молитва о каждом человеке и о всем мире, это светильники веры и разума, а чем больше светильников…

Отец не дослушал митрополита, вышел из горницы, так хрястнув дверью, что она едва не вылетела из подпятников.

Киприан, нимало не смутясь, обернулся к иконам, вперил глаза в Спасов лик. Золотые волосы, самоцветы в одежде, выгнутый подковкой вниз небольшой жесткий рот под тоненькими черными усиками делали Спаса недосягаемо величественным, надменным и горделивым, но во взгляде умных проницательных глаз виделись спокойствие, благородство и скорбь.

— Владыко небесный, Спас премилосердный, направь на путь истинный его! — попросил Киприан. Спас смотрел с деревянного ковчега внимательно и задумчиво.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: