— Ты что, веры ко мне не имеешь?

— Имею… — потупился Василий. — Олексей-переписчик перед смертью сказал: «Яблочко от яблони недалеко падает». Сказал, что во всем князья, мы, значит, с тобой, виноваты. Я хочу знать, какой ты. Таким и я, выходит, буду?.. Какой я?..

Дмитрий Иванович улыбнулся. Сын нравился ему разумностью суждений и стойкостью характера, значит, не ошибся, решив послать его в Орду.

— Сказано в Святом Писании: «Древо доброе и добр плод приносит» — это ведомо было Олексею… Обличьем ты в мать удался, но душа-то у тебя моя. Такой же вскидчивый и нетерпеливый. Помню, перед началом битвы бояре и воеводы уговаривали меня остаться в безопасном месте, под прикрытием войсковых полков, но я сказал, что хочу быть впереди, если же кто опасается, что войско, не видя меня под моим знаменем, усомнится и дрогнет, то пусть кто-нибудь другой в мою одежду обрядится. Позвал я Бренка, любимого своего боярина, говорю: «Ты всегда тверд и спокоен, я же горяч. Ты, пожалуй, лучше меня сумеешь распорядиться, когда пойдет свалка. А кто будет спрашивать, где князь, отвечай — бьется в первом суйме в железных латах, и покуда будет в живых перед басурманами хоть один русский ратник, всем говори, что это я. А раз жив и продолжает биться великий князь, значит, ничего еще не потеряно». Понимаешь ли?

— Понимаю, — раздумчиво согласился Василий.

— Однако не до конца, видно. Спрашивай, что тебя беспокоит.

Василий не сразу собрался с мыслями, сидел в седле, поникнув головой, стараясь не выдать опять подступивших непрошеных слез. Сквозь подернувшую глаза предательскую влагу видел только, как ветер перебирает прядки голубой конской гривы, и чувствовал устремленный на него сбоку испытующий, выжидающий взгляд отца. Сглотнув слезы, Василий выговорил:

— Когда кончилась битва, когда Мамай бежал, тебя что, под срубленной березой нашли, так?

— Так, сын.

— Выходит, что же, ты ошеломлен был?

— Да, и по шелому мне не сосчитать сколько раз удары приходились, и кольчугу мне подрали, а главное — сдавили так, что я уж думал, что и дух вон! Ведь теснотища была такая, если кто упал, встать уже не мог, а мертвые между живых мотались, упасть не могли. Так сдавили меня, будто что-то внутри у меня порвалось, до сих пор чувствую… Хотелось бы подольше по земле походить, но уж сколько Господь отмерит…

Вдруг стегнула Василия по сердцу жалость к отцу, и оказалась она даже больней и горше, чем жалость к самому себе, недавно пережитая.

— Да ну тебя, не говори так, — пробормотал он невнятно, боясь поднять глаза от конской гривы и только туже сжимая обветренные сухие губы.

— Матери слов моих не передавай, — голос отца был по-прежнему ровен, — я только тебе это сказал. Овдотьюшка и так уж заподозрила: проснусь иной раз ночью, смотрю, она плачет, чует словно чего-то. — Он улыбнулся странной искривленной улыбкой.

Помолчали. Ветер посвистывал над полями, играл волосами всадников. И по-прежнему сеяли вдалеке полосами дожди.

— Отец, скажи правду, как битва шла. Никогда ты про это не рассказывал. Все я от других узнаю.

— Не рассказывал, потому что сомневался, поймешь ли. И сейчас еще не уверен. Ну, ладно, потом когда-нибудь вспомнишь наш разговор, поймешь, может быть, до конца… Еще с Коломны, двадцатого августа был я постоянно в беспокойстве, сна и покоя лишился. То ли переходить Оку и тайным путем нашей сторожи идти через рязанскую землю навстречу Мамаю, то ли иной путь поискать. Решил пойти чуть вспять к Лопасне и там переправиться через реку. Думал, что таким образом и Олега Рязанского смогу в нерешительности оставить, и Ягайлу литовского упредить. Решил, а сомнение-то свербит: может, зря, может, надо бы скорее, самым кратким путем на Мамайку кинуться? А к Дону подошли, и вовсе я сна лишился: то ли в половецкую степь вступать, то ли занять оборону на своем берегу? Ну, стали мы возле речки Себенки, разведчики языка привезли — знатного татарина. Тот показал, что Мамай в трех переходах от нас стоит, союзников ждет. Решился я: победить или погибнуть, открыто самому выступить. — Голос у Дмитрия Ивановича слегка дрогнул — видно, заново переживал он трудный, может быть, самый трудный в своей жизни миг, удивляясь и радуясь одновременно, что все так именно произошло. — Решился, да только после этого глаз ни разу сомкнуть не сумел, ни в одну ночь.

Он сощурился — то ли от резкого холодного ветра, то ли от брызнувшего вдруг в промоину меж облаками солнечного луча. А может быть, воспоминания тяжелили веки…

— Не ел ничего вдобавок, ни крошки хлебной в рот не взял, не знаю, право, чем жив был. Господь помогал, я все псалом про себя повторял: «Бог нам прибежище и сила, скорый Помощник в бедах. Посему не убоимся, хотя бы поколебалась земля и горы двинулись в сердце морей…» Особенно последняя ночь, перед битвой, длинной была — туман густой, рассвет все никак не мог наступить. Еще полутьма, а уже начались мелкие стычки на ничейной полосе, с боков. Но грудь на грудь все никак не могли соступиться. А как солнце взнялось, и началось побоище. Все сразу стало другим. И откуда силы взялись? И тревогу свою позабыл. Даже рад был, что началось. Ожидание тяжелее самой беды. Так поначалу кинулись, что я индо копье сломал в каком-то басурманине. Три коня подо мной пали, два с лишним часа меча двуручного не опускал, оба плеча отмахал, а нечистые все жмут и жмут. У нас ополченцы — небывальцы в боях, не искусные в ратном деле мужики, а наемные генуэзцы ничего и делать больше не умеют, как только воевать. Вот и стали они нас ломить. Думаю, неужели конец, неужели, думаю, и засадный полк мой порублен?..

Дмитрий Иванович поник головою, будто недавние кровавые видения застлали его взор. Василий сам не замечал, как повторяет губами, бровями, прищуром глаз каждое движение на лице отца.

Тот неожиданно усмехнулся, вскинув голову:

— Вертится промеж врагов прямо передо мной один из наших. Как гляну, что такое? Рубаха на спине промокла, индо дымится. Кровь, думаю, что ли? А это он… взопрел так, потом изошел. Не знай, кто такой, как звать и откуда? Помню, лохматый. И рубаха промеж лопаток прилипла… Сгинул, видно, среди живых я его потом не нашел.

— Ну, а полк-то, в засаде который? — торопил Василий, ерзая в седле.

— Только, значит, подумал я, не порублен ли мой потаенный полк, вдруг вижу, выскакивают из засады, из дубравы брат Владимир с Боброком… Разглядыватъ-то больно некогда. Гляди знай, чтоб голову не снесли, тесно бились. На слух определял, по гулу, по стону, что на поле… Ударил засадный полк в тыл татарам. Мамая с Красного холма будто вихрем унесло. А то сидел, чванился, саблю кривую поганую из ножен не обнажил! Увидел я это и сказал сам себе: «Все! Ты победил!» Тут же и поднажали с двух сторон, уж не разберешь — наши ли, татарове ли, кони взбесились… Чувствую только, что закрываются глаза, нет больше сил разомкнуть их. Как провалился… Пока русичи сорок верст татар рубили и гнали до Красной Мечи, пока обратно, уж не спеша, с добычей возвращались, я совсем бдительность потерял, ошеломлен ли, в омраке ли…

Василий слушал, чувствуя, что натянутая в душе тетива сейчас либо лопнет, и он разразится рыданиями, либо эта тетива выпустит со страшной силой отравленную стрелу: «Отец, как обидно мне узнать, что ты не был в засадном полку, не ты гнал татар до Мечи!» Но тетива лопнула: детская обида уступила новому приливу жалости, и Василий старался только, чтобы не выдать ее, не оскорбить ею отца.

Странно, глухо звучал его голос:

— Я думаю, сын, ты не понимаешь всего до конца, рано тебе… Но как знать, может, больше никогда и не удастся нам поговорить вот так, один на один. Можешь пока мне верить, просто знай и помни.

Оба сидели в седлах не шелохнувшись, и умные кони под ними стояли недвижимо, только слегка вздрагивали на ветру их хорошо промытые и расчесанные гривы.

— Буду знать, буду помнить… — Комок слез опять подкатил к горлу, и, чтобы справиться с ним, княжич выхватил из ножен меч и ударил им плашмя по крупу коня, тут же резко натянул повод, заставив Голубя взвиться на дыбки. Он не просто встал на задние ноги, но прошелся на них, едва не сбросив всадника.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: