Некоторое время спустя на рассвете, еще лежа в постели, он услышал, как на тополях Девичьего монастыря, что на берегу речки Лыбеди, заиграли грачи, подумал удовлетворенно: «Все, верно, прилетели и делят гнезда и удобные сучья». Проходя задами дворов в конюшню, заметил, что крыша очистилась от снега, и порадовался, словно в этом была его заслуга. Но иногда его охватывало чувство смятения.
Вдруг забилась в стеклянном переплете рамы огромная сизая муха. Разве настолько уж тепло, что она проснулась?
— Тирлилирлирли-рлююю-тирлили, — звенела стеклянная нить за садовым тыном в бесцветном воздухе.
Жаворонок! Как же это так, как же это опять без его, Василия, участия произошло… Этак ведь и Клязьма может вдруг нечаянно вскрыться!..
Но лед на Клязьме стоял долго. Тронулся лишь в канун Пасхи.
— Лед! Лед идет! — кричали люди, словно бы впервые видели, как вскрывается река.
И Василий не мог оторвать зачарованного взгляда от знакомого, но каждый год вроде бы совершенно нового зрелища. Низко над рекой тянули, тяжело взмахивая крыльями, серые журавли. Трубные клики их казались грустными. Растущая с каждым днем внутри Василия тревога стала заслонять для него все.
Возле ворот почти каждого дома раскладывались костры, в которых жгли сметь, сметенный, значит, мусор — был Великий четверг. В этот день люди расставались с прошлым, исповедовались и причащались. Принял из рук Пимина Святые Дары и Василий, печально подумавший при этом: «Уж не в остатний ли разик?»
Хоть и пришла княжеская семья в Успенский собор почти к самой пасхальной заутрене, протеснившись вперед, к амвону, сквозь расступающийся люд, показалось Василию ожидание долгим. Непонятно и скучно бормотали дьяки, тонкая свечка грелась в ладони, искривлялась, княжич незаметно выпрямил ее, обминая пальцами. От голода сосало в животе, голова временами кружилась. В Страстную субботу полагалось не есть до разговенья, «пост очищает и укрепляет душу»; но душа Василия сникала все более, тяжесть и темь наваливались на нее. Он робко оглядывался на истово молящихся бояр, ремесленников, мужиков, слышал тяжкие вздохи сочувствия страстям Господним, а думал о себе, об ожидающей его судьбе, ощущая себя одиноким и потерянным. Отъезд был назначен вот-вот, но и отец, и мать стоят, не взглянут на чадо-то, лица суровые, о крестной муке Спасителя, поди, думают, а собственный сын на какое смятение и опасность осужден?
Василий рассеянно скользил глазами по тяжелым окладам икон, тускло мерцающим в скупом свете одиноких лампад. На сводах, расчерченных ромбами и треугольниками, смутно угадывались лица апостолов и ангелов. С непонятным выражением глядели они из своего потустороннего горнего мира, как сквозь переплет окошек, на скорбь копившихся внизу, на каменном полу, человеков. Увеличенные, искаженные тени голов бродили по стенам, еще усиливая общую мрачность. Огромное серебряное паникадило, наполненное множеством незажженных свечей, спускалось на кованых цепях из неразличимого вверху соборного купола. Принесенные во храм ради праздника первые одуванчики, цветы мать-и-мачехи, подснежники привяли, пахло сыростью земли, кладбищем. То ли шепот молящихся, то ли густеющий от многого дыхания и клубов ладана воздух колебал тонкие, богато расшитые пелены. Отец любил этот владимирский собор, где венчались великие князья на престол, приказывал украшать его с тщанием, но никакие старания не могли покрыть и истребить следов бедственного разрушения и разорения более чем столетней давности. Вон под хорами так и сейчас остались столбы обугленные, и своды там, и фрески на них жестоко опалены огнем. Батыевы поганые разбойники, наволочивши рубленого леса, разложили тут костер, чтоб уничтожить княжескую семью, искавшую убежища на хорах собора. На западную стену, где изображен был Страшный Суд, Василий и оглядываться не захотел. Ему ли легче в краесветной чужбине, в Орде треклятой будет? Злее зла честь татарская. «В чем наслаждение, в чем блаженство монгола? Оно в том, чтобы наступить пятою на горло возмутившихся и непокорных, заставить течь слезы по лицу и носу их», — говорится в чингисхановой «Ясе», имеющей силу государственного закона. «Сгинешь там без чести, без славы, как овца жертвенная, и несть избавляющего. И храма на память о тебе не воздвигнут, и слова не сложат. Изяслав погиб, отец его Покров-на-Нерли поставил, чтоб печаловались о княжиче «юности его ради». Но Изяслав в бою погиб как воин, а тут проткнут, может, как чучело, сонного, и часовенки никакой захудалой дома не поставят, не за что, скажут», — растравлял себя Василий.
Задумавшись, он и не заметил, что настал час заутрени. Мощный удар соборного колокола заставил его вздрогнуть. Митрополит, все духовенство, певчие и прислужники, все прихожане, в том числе великий князь с приближенными, заслоняя рукой от сквозняка свечи, двинулись к выходу.
Начинался Крестный ход. «Можно я останусь?» — жалобно спросил Василий отца глазами. Тот молча, с застывшим выражением наклонил голову. Свет несомой свечи искажал его черты, резко оттенив глубокие морщины, идущие вниз от крыльев носа.
После осенней охоты не говорено было больше об отъезде ни слова, хотя приготовления шли последнее время самые спешные. Странное отчуждение чудилось в отце Василию. Неведомо ему было, какими усилиями сдерживал великий князь в сердце родительские чувства: жалость, печаль и беспокойство за юного своего заложника. Гневен был князь всю весну, переменчив в решениях. Киприана опять послал в изгнание, а Пимина, который без разрешения князя долгов множество наделал в Византии, из чухломского заточения вызволил, и он теперь — митрополитом. Никак не мог забыть Василий Киприана, слов его один на один сказанных. Их немного было, этих слов, но все они запомнились.
Храм опустел. Оставшиеся прислужники медленно затворяли широкие, обитые узорным железом двери, и Василий сумел уловить, что на паперти пели пасхальную стихиру. В этот час пришли жены-мироносицы ко гробу Христа, принесли миро благовонное умастить Его раны, а Его — нет. Жены испугались, заплакали, пошли Его искать. Вот и сейчас Крестный ход — это как бы те самые жены-мироносицы идут со свечами, Усопшего ищут, а Он уже воскрес, и ангелы об этом знают, а они еще как будто не знают. Впервые за всю свою жизнь Василий подумал, что это не похоже на игру. И вокруг Дмитриевского собора, что через площадь отсюда, тоже бродят в поисках, и в Боголюбове вокруг Покрова-на-Нерли ходят, ищут, и вокруг Георгиевского храма в Юрьев-Польском, и по всей Руси!..
Представил себе это Василий — и нечаянно усмехнулся, тут же устыдившись и устрашившись грешных своих мыслей.
Молодой монашек, тоже почему-то не ушедший со всеми, светло и открыто ответил на улыбку княжича. Легкая, почти бесшумная суета поднялась между тем в соборе. Служки-мальчики, ровесники Василия, похожие в своих белых стихирах на ангелов, проворно зажигали все лампады на иконостасе, приставляя к стенам лестницы, дотягивались до высоко висящих образов, затепляя и под ними свечи, иные, укрепив свечу на длинной палке, делали то же самое. Теплый золотистый свет разливался по всем притворам, и будто ветер ходил волнами от развевающихся на бегу белых одежд. Полусумрак рассеивался, и Василий заметил, что он не один тут из княжеской семьи. У Владимирской Божьей Матери молилась великая княгиня, истаявшая от поста и тяжких тайных воздыханий. В разгорающемся блеске свечей Василия поразили ее исступленные глаза, ее голос, полный сдерживаемых рыданий: «Милосердия двери отверзи нам, Благословенная Богородица, надеющиеся на Тя да не погибнем, но да избавимся Тобою от бед: Ты бо еси спасение рода христианского». Василия будто что в грудь толкнуло. Переводя взгляд с матери на икону, он вдруг понял, за кого просит мать Богородицу-Заступницу, какой смысл вложил святой евангелист Лука в свое нетленное творение: Богородица-то Сына тоже на муки должна отдать, они с Младенцем тоже на разлуку обречены! Как жалостливо повернута пяточкой наружу Его голенькая зябнущая ножка, как Мать держит Его невесомо и трепетно и к груди приклоняет, а Сама на Него тоже не смотрит, Она внутрь Себя смотрит, в свою муку материнскую вслушивается. И покорна уже, смирилась — отдаст Она Сына на казнь людскую…