— Кто-то идет! — негромко сказал профессор, увлеченный новой для него техникой.
Не каждому приходится видеть тайную передачу телевидения. Пассажир, идущий по палубе, не мог даже предполагать, что за ним наблюдают, причем не из окна соседней каюты, а совсем с другого теплохода, который плывет за десятки километров отсюда.
Человек медленно шел навстречу объективу. Вначале была видна только его расплывчатая фигура — силуэт не в фокусе на матовом стекле фотокамеры. Затем, по мере его приближения к ящику, четкость повышалась, исчезла расплывчатость линий, уже можно было рассмотреть пышные, курчавые волосы, освещенные лампами сверху. Но вот человек подошел совсем близко. Яркая лампа светила ему прямо в лицо.
— Багрецов! — прошептал Женя.
Сомнений не было. Высокий худощавый парень. Криво завязанный пестрый галстук. Плащ, небрежно висящий на руке. Наивные и вместе с тем грустные глаза. Этого человека Женя узнал бы не только на экране вполне приличного телевизора, но и на плохом, недодержанном негативе. Правда, к тому у Журавлихина были свои, сугубо личные причины. Как же ему не знать Надиного друга?
Багрецов ходил взад и вперед по палубе, постоянно оглядываясь. Зачем? Ведь, кроме студентов и профессора, сидящих в каюте «Горьковского комсомольца», никто им не интересовался. Палуба все время оставалась пустой, пока не выключился аппарат. Следующие пять минут опять было видно Багрецова. Кто знает, не бродил ли он весь прошедший час.
Куда ехал Багрецов? И Митяю и Леве этот вопрос показался бы праздным, но Женю заинтересовал серьезно. Багрецов знал маршрут экспедиции Толь Толича, поэтому Надя, по просьбе Журавлихина, должна была найти следы своего обиженного друга.
«Попробуем рассуждать так, — думал Женя, поеживаясь от свежего ветра из окна. — Если каким-либо способом связаться с Багрецовым, то аппарат будет найден. Багрецов знает, кому принадлежит груз. Значит, мы все равно нашли бы его, хоть на Южном полюсе… Но как послать телеграмму Багрецову? На какую пристань? На какой теплоход? Хорошо бы, этот друг написал Наде, тогда через нее можно связаться с ним».
Желание ясное и абсолютно естественное, но Женя, к удивлению своему, почувствовал, что не хочет письма Багрецова. «Пусть молчит, ей не пишет. «Альтаир» найдем и без него», — думал Журавлихин, успокаиваясь тем, что Наде неприятно получать письма от оскорбленного друга.
Напрасно Женя хитрил, оправдываясь заботой о девичьем покое; пусть невольно, но все же он изменял своим принципам. Хотелось, чтоб письмо Багрецова затерялось, телеграммы не доходили и сам он как можно дольше не приезжал в Москву.
Все это было противно и шло вразрез с высоконравственными установками Журавлихина, его деликатностью и щепетильностью.
Набатников ушел спать. Ребята по очереди зевали. Журавлихин распределил порядок дежурств у телевизора и возвратился в свою каюту. Ему досталось утреннее дежурство, надо как следует выспаться, чтобы не подвести ребят.
За окном было темно. «Горьковский комсомолец» обгонял гигантский плот. Его тащил маленький буксировщик. Гулко стучали колеса по воде. На плоту стояла изба, из открытой двери падал свет на развешанное возле белье. Женщина, посматривая на облачное небо, снимала простыни и детские носочки. Из трубы шел дым. Слышался голос радио: «Ах, краснотал мой, краснотал! Ты все ли мне тогда сказал?»
Из двери вышел раздетый до пояса человек с полотенцем, нагнулся к умывальнику. Все было по-домашнему на этом острове. Он, длинный, тянулся, вероятно, на целый километр. Такие большие, но не плавучие острова отмечаются на картах.
И плот, и дом, и даже белье на веревке — все это казалось Жене необычным, никогда не виданным.
Путешествие в мир продолжалось. Студенты видели его двойным зрением собственными глазами и глазом «Альтаира». Он, как разведчик, идет сейчас впереди.
Положив на руки подбородок, Женя сгорбившись сидел у окна и мысленно подводил итоги первых дней путешествия. Сколько событий, сколько впечатлений! Голубые — судаки, проступок «инспектора справедливости», его неожиданный прыжок и печальные последствия. «Собачий мир» и парад остроголовых. А люди какие встретились Жене! Взять хотя бы тех, что сидели на корме рядом с «Альтаиром». Еще эта встреча с Багрецовым… Нет, не уснуть.
Но мысли его чаще всего возвращались к разговору с Набатниковым. И не загадки далеких планет, не приключения Левы Усикова, не фильтры системы Митяя Гораздого, даже не воспоминания о Наде беспокоили Женю. В ушах еще звучали резкие и справедливые слова почти незнакомого ему человека. Женя привык читать книги о себе и своих товарищах. Книги эти нравились, в них, как в зеркале, отражалась жизнь студентов. Зачеты, дискуссии, вечера в клубе и общежитии, прогулки и свидания, хорошие и плохие профессора, ребята, эгоисты и «симпатяги», — все что угодно было в книгах. Но Жене хотелось другого. «Конечно, юность прекрасна, кто ею не любуется! Это хорошо, но умиление вредно». Так говорил Набатников.
«Молодежь — хозяева мира, светлый дом передают им старики. Вот и будьте радушными хозяевами. Не наступайте старикам на ноги. У них — мозоли, всю жизнь провели на ногах, строя ваш дом», — вспоминались его слова.
Профессор приводил десятки разных примеров, сурово журил ребят — и все это было правильно. Говорил он с редкой прямолинейностью, что подкупало студентов, хотя они и чувствовали некоторую обиду. Другие бы на их месте поспорили, во всяком случае, обозлились, как это часто бывает. Кто-кто, а юный товарищ с полученным только что аттестатом зрелости больше всего не любит критику своих поступков, особенно со стороны взрослых. Он же сам взрослый, не маленький, чтобы ему указывали, как держать ложку. Кроме того, в этом прекрасном возрасте у человека ярче всего проявляются критические наклонности. Постепенно рушатся авторитеты. Прежде всего бабушкин — это еще в школьном возрасте, — потом авторитет мамы, папы, профессоров, затем любимых писателей, ученых («Подумаешь, Ньютон! Без него бы открыли закон тяготения»), наконец дело доходит до философов, и только с годами авторитеты восстанавливаются, причем в новом, более глубоком качестве. Годам к тридцати восторжествует и бабушкин авторитет, человека, много пожившего, — с ней полезно иной раз посоветоваться.
Профессор Набатников хорошо знал молодежь. Когда-то заведовал кафедрой в одном из ленинградских институтов. Принимал зачеты. Руководил дипломной практикой, но это уже после того, как покинул студенческие аудитории, переехал в Москву и отдался научно-исследовательской работе в специальной лаборатории. Жене и его друзьям было неудобно расспрашивать профессора о его деятельности, но они узнали, что Набатников занимался не только наукой, но и партийным воспитанием, как секретарь партбюро.
Журавлихин — совсем молодой комсомольский работник, впервые его выбрали в комитет. Ему еще многому надо учиться, например, у такого интереснейшего человека, как Набатников, тем более что он не расстается с ребятами. Видно, и вправду они ему полюбились. Каждого расспрашивал о жизни, интересовался их стремлениями, наклонностями, и это была не простая вежливость, не от скуки занимался разговорами. Как-то однажды он сказал, что терпеть не может, когда перед молодыми гражданами приседают на корточки и, тая от нежности, засматривают им в глаза: «Какие вы замечательные, умные! Куда уж нам, старикам!»
Обняв Журавлихина за худые плечи и глядя на береговые огни, Набатников говорил неторопливо, густо окая:
— Вот вы, Женечка, жалуетесь: трудно, мол, нам, молодым. Шагнешь и оглядываешься: так поступил или нет? В этом нет ничего плохого. Гораздо хуже, когда не по годам развивается самоуверенность. Плевать, мол, мне на советчиков, сам с усами. Идет и шлепается в лужу. — Уголки его губ тронула усмешка. — Но чаще всего самоуверенные молодцы идут не прямо, а выбирают обходную тропинку. Хитрят — и, к сожалению, нередко добиваются успеха.
— Понятно, Афанасий Гаврилович, — сказал Женя. — Ребята всякие бывают. Но в нашем институте честные. Не поманю, чтобы обманывали. Персональных дел почти не было.