— Один-единственный, зато навязчивый: Бредис, сделали бы вы то, что сделали, в том случае, если бы... на месте этой женщины был человек, который вам лично не дорог и не близок?
— Вам это важно знать?
— Важно. Да. Важно.
— Но это же невозможно, Адамсон: представить себе, что я чувствовал, думал и делал бы в совершенно иных обстоятельствах. Я не уклоняюсь от ответа, а просто не сумею ответить. Все, что я могу еще добавить в свою пользу: эту женщину я не только люблю, но и чувствую себя виновным перед ней. Я виновен в том, что в молодости из-за обиды, смешной и глупой гордости дал ей уйти. Я должен был тогда разыскать Беллу, объяснить, заставить ее выслушать. И отпало бы все дальнейшее. И для нее, и для меня... Что еще вас тревожит, Адамсон? Моя бессовестная попытка подорвать принцип правды и справедливости?
— Да. И это, не хочу лицемерить.
— Не оправдывайтесь! Это означает лишь, что вы на все сто процентов подходите для нашей профессии, а я уже нет. В теории, если я спрошу себя: являются ли правда и честность абсолютной необходимостью, абсолютным sine qua non[2], я, не задумываясь, отвечу: да! Вне всяких сомнений! Но на практике, в запутанных, своеобразных отдельных случаях... хотя бы в этом... Вообразим на мгновение, что мне посчастливилось со всеми моими выходками. В результате погиб подлец, с исчезновением которого стал только чище воздух. Что тут плохого? Неудача в вашей работе следователя? Прокуратура, и милиция, и даже вы лично, Адамсон, пережили бы это сравнительно легко... И наоборот, что у нас налицо сейчас? В ситуации, которая создалась при торжестве принципа справедливости? Не будем говорить обо мне. А Белла? Сын ее и Зара? Мы еще не имеем возможности поставить диагноз, взвесить и измерить, насколько глубокую травму нанесет психике мальчика удар, который он получит... Нет уж, Адамсон, давайте кончать этот разговор! Вы же видите, в какой опасной степени все понятия у меня соскочили с петель... Так... Еще что? Я, двурушник и неудачник, уже готов, даже в квартире успел прибрать, собирался к вам... С повинной... Сознайтесь же вы, человек, уже научившийся ничему не удивляться, что вам и не снилось, какая блестящая победа ожидала вас здесь сегодня! Не стану уверять вас в том, что я желал вам этой победы, нет уж, не стану...
САТАНА
Рассказ

Вилис Дирик лежал на животе и смотрел на собаку. Собака ворчала и смотрела на Дирика. Они друг другу не доверяли. Дирик считал, что хорошо знает собак. Собака считала, что хорошо знает людей.
Дирик лез в сарай через широкую щель под дверью, а там оказалась собака. Дирик не боялся, что собака нападет, но она могла громко залаять и привлечь людей.
Он лежал и думал, что делать.
Всю ночь Дирик шел и ужасно устал; потом набрел на этот уединенный сарай и хотел укрыться в нем от мелкого, но такого нудного дождика — заморосило еще с рассвета, все пуще и пуще; да и поспать можно было бы там на соломе.
Вот глупость! Он валяется на земле, голова и плечи в сарае, а ноги торчат наружу, с кровли на них стекает вода; Дирик промок и озяб, так хотелось поскорей забраться в солому, отогреться. Эта собака... Навострив уши и ощетинившись, она лежала на мякине посреди сарая, скалила зубы и рычала. Дирика разобрала злость: застрелил бы проклятого пса, да хутора уже очень близко. И он внимательно наблюдал за нежданным противником, разрушавшим все его планы.
Собака была большая, похожая на волка, рыжевато-серая, на спине шерсть потемнее. Глаза зеленовато мерцали. Выглядела она неважно — хребет выпирал, шерсть свалялась. Увидев человека, собака не стала громко лаять, только угрожающе, глухо заворчала, и Дирик решил, что она не была законным сторожем сарая, а скорее всего бродягой, укрывшимся в сарае от ненастья, таким же бродягой, как Дирик. Понятное дело, бродяга не хотел уступать свое место другому бродяге! У Дирика мало-помалу улеглась злость, он почувствовал нечто вроде симпатии к животному. «Только дураки не дерутся за свои права, за место под солнцем, — подумал Дирик, — а этот пес, видать, не дурак. Во как зубы оскалил!» Кто-кто, а Дирик знал, на что способны такие зубы... Толковый пес!
— Эй пес ну-ка спрячь зубы, не будь нахалюгой! — вполголоса заговорил Дирик. — Заключим перемирие я тебе ничего плохого не сделаю, и ты брось зря шуметь. Мне тоже не сладко приходится, понял? Так что давай с тобой друг за дружку держаться. Ну пес, пес, ты же умный пес...
Собака не переставала ворчать, правда уже не так злобно.
Дирик вспомнил, что в мешке у него есть хлеб и мясо, но, лежа тут под дверью, он не мог повернуться, достать что-нибудь. Осторожно, не сводя глаз с собаки, Дирик отполз назад — ведь собаки не любят, когда от них удаляются слишком поспешно; вылез совсем, отломил хлеб и опять пополз под дверь. Собака смолкла, подняла уши и смотрела на человека еще внимательнее, наверно учуяв запах еды.
Дирик бросил ей хлеб. Не промедлив и мгновения, собака поймала его и проглотила не жуя. И сразу же стала давиться — ну ясно: пес-бродяга изголодался вконец, с первого куска судорога его корчит! Неожиданно отказавшись от борьбы, собака, шатаясь, побрела в дальний угол сарая, продолжая давиться и повизгивая от боли.
Дирик прополз в сарай. Соломы тут хватало — недавно обмолотили рожь. Под ногами мягко шуршала мякина. Запахи сарая пробудили в памяти Дирика что-то приятное, только уже давнишнее и забытое.
Дирик родился и вырос в латышской деревне, аромат свежей соломы сразу напомнил ему отцовский хутор, молотьбу. Сын зажиточного крестьянина Вилис Дирик всегда охотно участвовал в толоках, хотя необходимости в том не было, а молотьба ведь работа не из легких. Бравый молодец, он в таких случаях считал зазорным гнаться за легкой работой: хотелось покрасоваться перед девушками, собравшимися на толоку, играючи швырять полные мешки с зерном, словно они набиты перьями... Ни одна из полевых работ не проходила так весело, ни на одной не удавалось всласть поозорничать, как на молотьбе. На такой же толоке, видно, сам черт, подсунул Вилису Дирику Зельму — шальную девку, и вскружила она голову зазнавшемуся сынку богатея, так что он неделями не вспоминал про дом родной и свою жену... Зельмы уже нет на свете — умчалась сдуру с каким-то фрицем в его фатерлянд и там отдала богу душу, когда город бомбили американцы, но в воспоминаниях Дирика она занимала гораздо больше места, чем жена и дети, которые тоже обретались за границей, в каком-то лагере для перемещенных лиц, правда, живые-здоровые... Эх, если б знать заранее, что война эта так по-дурацки кончится!.. Кончится, кончится... Ничего еще не кончилось, и не о том сейчас думать надо...
Собаку перестало корчить, она положила голову на лапы и, не сводя глаз, смотрела на человека. Дирик бросил ей еще хлеба и полез по приставной лесенке на скирду соломы, занимавшую больше половины сарая. «Надо выспаться, набраться сил, — решил Дирик, — от воспоминаний человек только раскисает». Он устроился поудобнее: вырыл углубление в соломе, положил под голову мешок, снял толстую куртку домотканого сукна и укрылся ею. Автомат — рядом, под рукой; револьвер давил бедро, и Дирик переложил его во внутренний карман пиджака. Чуть-чуть распустил ремень. Закрыл глаза, задышал глубоко и спокойно, прислушиваясь к монотонному стуку капель по тесовой кровле, близко-близко над головой.
Сон уже наваливался на него, когда внизу опять заворчала собака. Шуршала солома, собака, наверно, ходила по сараю. Дирик насторожился, приподнял голову, и собака вдруг издала такой звук, словно предупреждала его об опасности: «Пфут!» Ведь вот не залаяла, а именно предупредила тихонько; Дирик знал, что собаки с помощью такого не то чиханья, не то сильного выдоха пытаются обратить внимание человека на что-то необычное. О чем же предупреждала его собака? Дирик осторожно перевалился на колено, взял автомат и поглядел вниз. Собака смотрела наверх, на него, и опять издала такое же «пфут!».
2
Непременное условие (латин.).