Старшина Русина, оказывается, еще и землячка нам с Иваном Николаевичем. Дома, в оккупации, у Полины осталась одна парализованная мать, почти насильно заставившая ее уехать, чтобы не случилась беда с дочерью красного партизана.

— А теперь, Сергей, разденься до пояса и разуйся, я тебя осмотрю. Так положено.

Зная, что у меня грудь «как у воробья колено», а руки чем-то напоминают плети, раздеваюсь при такой красавице не очень охотно. Но что сделаешь, ведь она для меня начальство и к тому же находится «при исполнении».

— Ты почему такой худой, Кочерин?

— Не знаю, товарищ старшина.

— Ничего, кость есть, мясо будет, — говорит Тятькин. — Мы его, Полина, подкормим.

— Так, Сергей. А теперь давай-ка посмотрим, что у тебя в рубашке…

— Не надо смотреть, товарищ старшина. — Я натягиваю на себя не первой свежести рубашку. — Есть, чего там говорить. Две недели в «телятнике» к фронту тряслись.

— Не было бы своих, прихватил бы наших, — смеется Тимофей. — Мы ведь добром этим тоже богаты. Давно бы в баньку надо. А, Полина?

— Очередь нашей роты только послезавтра. Потерпи, Тимофей. А ты, Кочерин, обувайся. Все тебе стирать надо, особенно портянки.

— С водой у нас плохо, Полина. Только в речке, а туда ходить не велят, демаскируем оборону.

Полина молчит, мы с Тятькиным смотрим на нее, ожидая, что скажет наш ротный санинструктор.

— Во время бани что-нибудь придумаем. А где все остальные у вас?

Тятькин понимающе качает головой:

— Скоро будут. Журавлев на запасной позиции учит их немцев атаковать.

— Тогда я схожу пока в третье отделение. — Полина застегивает полушубок, надевает санитарную сумку. — Когда все соберутся, скажите: скоро буду.

— Хорошая девка Полина, — говорит Тятькин, ложась на нары. — Ведь это она, Серега, про Петьку спрашивала: «Где все остальные?» Любят они друг друга. То ли жена она ему, то ли нет, не знаю, а только крепко привязаны друг к другу. Когда Ипатова к нам прислали, вскорости и она в роте оказалась. Раньше она тоже при штабе была, где Ипатов служил. За ней там сильно приударял какой-то чин, а она, значит, в Петьку влюбилась. Чин-то этот с носом остался (Тимофей довольно хохочет), а она добилась, чтобы ее, значит, в наш полк, к Петьке ближе перевели. Везет же Ипатову: такая девка его любит!

— А ты женатый, Тимофей?

— Нет, не успел. Я ведь до войны киномехаником на Псковщине работал. По селам да деревням с кинопередвижкой ездил. Девчонок у меня, Серега, было…

Тятькин, как кот на завалинке, довольно жмурится, поглаживает полоску усов над толстыми губами. Он весь во власти приятных воспоминаний, и я не хочу возвращать его с заоблачных высот на грешную землю каким-либо случайным вопросом.

— Но это я так, Серега, — неожиданно говорит он, — нечаянно проболтнулся. Рано еще тебе про такие дела рассказывать. Хотя, если правду говорить, на войне и не такое увидишь да услышишь.

Тятькин прав. Он вовремя прекратил хвастаться. Не люблю я людей, которые рассказывают все о своих любовных победах. Меня почему-то коробит от таких разговоров.

— Хорошие они Петька с Полиной. — После некоторого молчания продолжает Тимофей. — Сироты. У Полины мать парализованная, а у Ипатова и родители, и сестры от голода в Ленинграде померли. Остались они вдвоем, как две щепочки в половодье. Крутит их война туда-сюда. И за что только на людей напасть такая свалилась?

С противным скрипом открывается заиндевелая дверь, и в землянку вваливается Галямов, держа за копыто конскую ногу. Следом входят Журавлев, Вдовин, Чапига. Последним, постучав валенком о валенок, входит Ипатов.

Как по команде мы с Тимофеем садимся на нарах, глядим на конскую ногу, лежащую на дровах у печки.

— Что это, Галямыч?

— Не видишь? Нога. Земляк с передовой привез. У них молодой жеребчик убило. Сейчас жарить будем.

Галямов быстро снимает шинель, садится у печки на корточки, открывает дверцу, рукой ворошит поленья, Остальные при «верхнем свете» молча рассматривают «трофей».

— Молодой, говоришь, жеребчик? — спрашивает Иван Николаевич.

— Совсем молодой. Видишь, мясо какой? А копыто какой? Жаркое будет, как ресторан.

— Конины не ем! — неожиданно для всех заявил я.

Галямов, сощурясь в улыбке, смотрит на меня.

— Погоди, Серега. Дай пожарю, запах услышишь, сам просить будешь.

— Это ты напрасно, Серега, — Тимофей взглядом знатока рассматривает ногу. — Свежий махан — одно объеденье. Мы когда в окружение попали под Вязьмой, то с великой охотой лошадок ели. Пойдем-ка за водичкой на колодец. Тут снегом не обойдешься.

Когда мы с Тимофеем возвратились, неся воду, мясо уже жарилось. В землянке едко пахло паленой шерстью, а на печке в самодельном противне булькали в жире розовые, аппетитно пахнущие куски мяса.

Галямов, засучив рукава гимнастерки, помешивает ножом жаркое, на его красивой бритой голове блестят капельки пота. Руки у Галямова сильные, мускулистые.

— Опоздали, — говорит Вдовин. — Петька у артиллерийского старшины взял воду.

— На чай сгодится, — Тятькин ставит ведро в угол землянки, — Давай сюда, Серега, котелки.

— В честь чего пир сегодня, Галямыч?

— Не знаю, Петька. Командир спроси. Он все знает.

— Нет, не знаю, Галимзян. И по календарю ничего нет, — улыбается Журавлев. — Но наши крепко дают фрицу под Сталинградом. Лейтенант Иванов говорил, что окруженная группировка фельдмаршала Паулюса постепенно уничтожается нашими войсками. Гитлер и его генералы пытаются снять кое-какие части с других фронтов и бросить их на помощь Паулюсу. Вот за то, чтобы всей этой группировке быстрее наступил каюк, стоило бы выпить.

— Ловлю, командир, на слове. — Тятькин окидывает всех взглядом. — Братцы, кто утром свою наркомовскую не в рот, а во фляжку вылил?

— У меня две порции есть, — подает голос из угла молчавший до сих пор Чапига.

— Принимается. Еще у кого?

— У меня, Тимофей, побольше будет. — Ипатов достает из вещмешка свою фляжку, трясет ее около уха. — Собирался вас угостить через недельку, в день своего рождения. Но раз уж такая закусь…

— Принимается. — Тятькин крякает, весело потирает руки. — А сколько тебе стукнет, Петро?

— Двадцать два.

— Ну, загодя пить не положено. День твоего рождения отметим потом, сообща, а сейчас принимаем все это как подарок.

— Так, Тимофей, так, — кивает головой Галямов. — Подарок от Петька Ипатов.

Снаружи слышится стук в дверь и голос Полины:

— Можно к вам, братцы-славяне?

— Заходите, Полина, заходите. — Иван Николаевич открывает дверь, пропускает девушку в землянку. — Включи-ка, Тимофей, снова «верхний свет». Гостья какая к нам пришла!

— Здравствуйте, пещерные люди. — Полина смеется, здоровается со всеми за руку. — Чем это таким вкусным пахнет у вас?

— Охотились на мамонтов, Полина, одного удалось прибить камнями. Жарим вот. Снимай шубу. — Ипатов помогает Полине снять сумку, полушубок. — Садись сюда, ближе к печке. Сейчас тебя, представительницу иного племени, угощать будем.

Галямов был прав. Попробовав маленький кусок жаркого, я кладу себе в котелок новую порцию и принимаюсь за нее. Полина, выпив глоток водки, стала есть с Ипатовым из одного котелка.

От кухонного ужина отказываемся. Журавлев посылает Вдовина выпросить у повара щепотку чая. Это Ивану Тихоновичу удается, и мы пьем чай вприкуску, не торопясь.

Что нам сулит завтрашний день?

Мне, например, он сулил неприятность — прожег валенок: решил посушить его, близко пододвинув к печке, — и вот результат.

— Казенное имущество нужно беречь, красноармеец Кочерин, — выговаривает мне старший сержант. — В дырявой обуви ты уже не боец Красной Армии, а человек с отмороженной ногой, госпитальная единица. Понял?

— Понял…

Я стою перед Журавлевым, отчитывающим меня, в одних портянках, держа в руке злополучный валенок.

— В него, — Иван Николаевич стучит длинным костлявым пальцем по голенищу, — вложен труд многих людей, которые все, подчеркиваю, все отдают нам для победы. Даже последний кусок хлеба. И затем только, чтобы ты здесь, на фронте, был сыт, обут, одет. И это понял?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: