А началось это с совещания, от которого до сих пор у Кадомцева оставался неприятный осадок, ощущение неловко, неуклюже сделанного дела. Ему совсем не следовало выступать, и он не собирался выступать. Но он не сдержался. Начал с реплики, а потом выдал речь. Запальчивую, задиристую и, в общем, не очень убедительную. Это он понял уже после совещания.
Трудно, конечно, было сдержаться, когда командир радиотехнической батареи в черных красках стал изображать эксперименты вахрушевского расчета. Самоуправство, безответственность, вредное верхоглядство, даже техническое хулиганство («скоро консервные банки вешать станут в командном пункте!»). Видимо, он рассчитывал на чью-то поддержку, иначе не стал бы говорить так. Но и Кадомцев переборщил, явно переборщил. Он не имел права на ту горячность, категоричность, с которой выступил в защиту Вахрушева. Не только потому, что дело это пока не апробированное и сомнительное, но главным образом потому, что еще не разобрался хорошенько в этом сам.
Произошла перепалка, правда безрезультатная, — командир не сделал никаких определяющих выводов. А майор Утяшин — азартный спорщик, сугубо бойцовская натура (каким представлял его себе Кадомцев) — промолчал. Правда, уже в конце он все-таки сказал несколько слов, несколько фраз. Но каких! Им мог бы позавидовать любой дипломат. Утяшин словно хотел смягчить неуместную запальчивость нового замполита. Пожалуй, все его так и поняли…
— Я закурю. Не возражаешь?
— Пожалуйста.
Утяшин подошел к окну, чиркнул спичкой, взглядом проводил синюю струйку дыма, потянувшуюся в форточку.
— Повздорил сейчас с женой. Предъявила ультиматум: или убери звонок из спальни, или перехожу в другую комнату.
— Недооценивает? — усмехнулся Кадомцев. Он попытался представить жену Утяшина: такая же рослая, крепкая в кости, краснощекая. Нет, скорее всего сухощавая, нервная. Иначе почему бы ее стал пугать по ночам звонок?
— Смех сквозь слезы. А по правде сказать, тяжело им здесь, женщинам. Мы вот с утра до ночи на службе, руководим да командуем, вроде и не замечаем глуши таежной. А они день-деньской торчат в этом бараке. Научились полы тереть по-сибирски веником-голиком, с кирпичом. Моя Ирина шутит: как протру полы до дыр, так уеду. Ни дня не останусь.
— Да, — сказал Кадомцев. — Это тоже проблема.
— Еще какая! Проблема дыр. Все-таки как ни говори, а любой человек, самый наисознательный, все равно тянется к культуре, к городу, к людскому водовороту. Я вот тоже думаю: не податься ли через год-другой в адъюнктуру. Как полагаешь, получится?
— Сомневаюсь: чтобы наукой заниматься, надо ее любить. Или хотя бы чувствовать, откуда она начинается. Различать новое.
— А, понимаю… — Утяшин сцепил пальцы, энергично и с досадой хрустнул ими. — Не дает тебе покоя эта вахрушевская эпопея! Но ведь мы же не твердолобые консерваторы, тоже разбираемся, ценим. Это я тебе искренне говорю. Пойми, Михаил Иванович, эксперимент Вахрушева пока не дает практического результата, более того, он наносит ущерб боевой готовности. Занимаемся сомнительными экспериментами, рушим, ломаем у операторов годами выработанные навыки. Какая тут, к черту, может быть готовность!
— Вот я и говорю, — кивнул Кадомцев. — Без риска науки нет. И не бывает.
— Хочешь сказать: боимся риска? Да, боимся. Потому что рискуем головой. Это ты ничем не рискуешь, даже наоборот. В случае успеха легко можно прослыть прозорливым впередсмотрящим, смелым защитником новаторов.
— Глупость, — сказал Кадомцев.
Утяшин поднялся со стула, затушил в пепельнице папиросу, взглянул на Кадомцева пристально, словно бы говоря: стоит ли с тобой ссориться?
— Ладно… Я вижу, тебя не очень-то волнует наше общее, кровное дело. Руководствуешься принципом: «Пришел, увидел, победил и доложил вышестоящему начальству».
— Знаешь что? Не старайся, — сказал Кадомцев. — Ты меня все равно не заведешь. А так называемое «кровное» дело действительно наше, а не только твое. Вот ради него-то я и буду поддерживать Вахрушева. В политотдел поеду, если понадобится.
— Ну что ж, ломай дрова, гни дуги. Вот сегодня с этим Микитенко ты не только загнул, но явно перегнул. Заведомого нарушителя дисциплины — в увольнение. Да еще в будний день.
— Это мое право.
— Гляди… Только я вынужден буду доложить командиру. Как о грубом извращении дисциплинарной практики.
— Я уже доложил.
— Вот как?
— Да. И между прочим, командир считает, что всю эту историю с Микитенко нам придется разобрать в деталях. Со всем офицерским составом. Поучительная история.
— Несомненно. Особенно если Микитенко явится завтра к утру. В лучшем случае.
Так вот. Значит, Утяшин тоже ждет возвращения рядового Микитенко. Теперь Кадомцев не сомневался: это одна из причин, которая привела начальника штаба сюда в неурочный час.
А что, если Микитенко в самом деле не вернется к отбою? Парень он замкнутый, скрытный, обидчивый, попробуй угадай, какой сюрприз он может выдать. Вечером, когда брал увольнительную у Кадомцева, только буркнул: «Разрешите идти?»
Ведь если разобраться: что ему в общем-то терять — через несколько месяцев демобилизация. Ну, отсидит еще трое суток на гауптвахте, так это ему не в диковинку…
— Придет, — убежденно сказал Кадомцев.
Утяшин промолчал. Повернулся и стал грузно вышагивать по комнате. Четыре шага в одну сторону, поворот — и четыре в другую. Была в этом намеренная демонстрация: вот я похожу и подожду. Ждать осталось немного — каких-нибудь двадцать минут. А уж потом поговорим и поглядим, чьи слова чего стоят.
Вообще-то это было мелочно. Ведь явится или не явится вовремя Микитенко — в любом случае результат станет известен всем, в том числе и начальнику штаба. А может быть, Утяшин на что-то рассчитывает, знает о чем-то, чего не знает Кадомцев?
Кадомцев подумал, что сейчас стоило бы еще о многом сказать Утяшину. Тоже о нелицеприятном, спорном, о таком, что надо было делать по-иному. Нет, не нужно ни о чем говорить. Потому что в конечном счете все это второстепенное, а главное и принципиальное в отношениях между ними решается именно сейчас.
Половина одиннадцатого… Двадцать два тридцать. До вечерней поверки остается ровно десять минут. Глядя на циферблат настольных часов, Кадомцев вдруг отчетливо понял, что вернется или не вернется вовремя Микитенко, имеет для него большое значение. Дело не в том, что это может доставить удовольствие Утяшину, и даже не в неприятностях, которые обязательно последуют. Посклоняют на совещаниях, наверняка сделают внушение в политотделе. Однако все это несущественно. Страшно другое, что он, Кадомцев, замполит дивизиона, ни черта не разбирается в людях…
В коридоре послышался топот, протяжно окая, дневальный выкрикнул команду: «Приготовиться к вечерней поверке!» Кадомцев поднялся, приоткрыл дверь, спросил дневального:
— Микитенко не приходил?
— Никак нет, товарищ капитан! Не появлялся. Вот ребята сейчас приехали, горючее привезли. Говорят, на Поливановском проселке мост снесло.
Закрывая дверь, Кадомцев ощутил неприятный холодок на спине. Это какой же мост, не у села ли? Не может быть, мост новый, добротный. Вероятно, другой. Кадомцев просто не видел его, он ведь ехал не проселком, а полевой тропой.
Мелькнула мысль: Утяшин наверняка знает про этот мост, ему могли сообщить. Спросить у него?
Утяшин стоял у географической карты, тянулся на носках, стараясь разглядеть что-то у самого Северного полюса.
Зачем же спрашивать, можно позвонить и справиться у дежурного.
Кадомцев потянулся к трубке, но телефон зазвонил.
— Слушаю.
Докладывал дежурный по дивизиону лейтенант Колосков: только что прибыл из увольнения рядовой Микитенко. Зашел на КП почиститься. Сейчас моет сапоги возле пожарной бочки под фонарем.
— Так направляйте его сюда, в казарму. На вечернюю поверку.
— Есть! — сказал Колосков, зачем-то подул в трубку, потом спросил: — Разрешите неофициальное добавление сделать, товарищ капитан?