— Опять за свое? — притворно рассердился Кадомцев, кося глазом на Утяшина: тот по-прежнему топтался у карты.

— Виноват! — кричал в трубку Колосков. — Одним словом, Микитенко теперь жених. Сделал предложение и сияет, как новый полтинник.

— Понятно.

— Он спрашивает: можно ли жениться? Не терпится получить разрешение.

Не прикрывая микрофона, Кадомцев нарочно громко спросил начальника штаба:

— Василий Сергеевич! Рядовой Микитенко надумал жениться. Как, мы ему разрешим?

Утяшин обернулся и направился к столу своей обычной легкой и пружинистой походкой. На лице ни тени от недавнего трудного разговора. Вот теперь Кадомцев его узнал: это был майор Утяшин. Общительный, простецкий и неискренний. Да, неискренний. Просто удивительно, как мог Кадомцев не заметить этого раньше.

— Значит: спрашивай — отвечаем? — усмехнулся Утяшин. — Выдаю притчу. Однажды Сократ на подобный вопрос своего ученика ответил так: женишься ты или нет — все равно будешь жалеть о том, что сделаешь.

— Понятно, — сказал Кадомцев. — Лейтенант Колосков, вы меня слушаете? Передайте Микитенко, что майор Утяшин и я не возражаем. Пускай женится. А сейчас — на поверку!

12

Звук был широким и сильным. Он впитывал в себя и шелест веток, и скрип форточки, и шаги дневального в коридоре, и еле слышимый лай сторожевых собак.

Оказывается, можно слушать тишину.

Кадомцев почувствовал это еще там, в канцелярии. Услышал радостно-нарастающий звук.

И ему захотелось побыть наедине с самим собой.

Он лежал долго, ничего не замечая, впитывая тишину, почти физически чувствуя, как она вливается.

В канцелярии настенные часы долго и хрипло отбивали полночь. Трудный был день, пестрый и верченый, как карусель. Лица, встречи, беседы… И ожидаемые и неожиданные. А одной все-таки не было. Встречи, которую он желал и ждал. Она не получилась, не состоялась. Сейчас он может самому себе в этом признаться.

Говорят, что, если двое очень желают встречи, она может произойти.

Щелкнул дверной замок, и в приоткрывшуюся дверь неуклюже протиснулся старшина Забелин. Осторожно, на цыпочках, он прошел к вешалке и, снимая мокрую, твердую от воды плащ-палатку, задел тумбочку. В темноте посыпались на пол щетки, загремела алюминиевая кружка… Ворча и чертыхаясь, Забелин стал шарить по полу руками.

— Я не сплю, — сказал Кадомцев. — Вруби свет.

Извинившись, старшина щелкнул выключателем, стал молча стягивать сапоги.

— Прямо потоп. К третьему посту еле добрались. Все болото водой взялось. Портянки хоть выжимай. А эти собаки — ну чистые волкодавы. Сами мокрые, дрожат, зубами от холода клацают, а так и норовят схватить за ляжку. Накидку вон мне попортили.

Дождь за окном все лил, и порывами шумел ветер. То прибойной волной накатывался и звонко хлестал по окнам, то, затихая, уходил куда-то в лес, и тогда слышно было, как тяжко и глухо скрипели сосны.

А Кадомцеву по-прежнему чудились в шуме стихии разумная законченность и стройность, будто какая-то легкая, светлая и тревожная мелодия собирала все эти разрозненные звуки, сглаживала их, сливала в единое…

Неожиданно Забелин приподнялся на подушке. Проворчал недовольно:

— Опять играет…

— Кто? — изумился Кадомцев.

— А фельдшер наш, сержант Хомякова. Ну и настырная девка! Я ей сколько раз говорил: после отбоя на музинструментах играть запрещается. Так нет же: опять пиликает на своем аккордеоне.

— Так это аккордеон? — разочарованно протянул Кадомцев.

— Конечно. Австрийский, марки «Циклоп». А играет она какие-то «Арабские грозы» не то «грезы». Такая заунывная штуковина… Она ее по нотам разучивает, уже с месяц, наверно. Я ей запрещал. Говорю: перестань, на личный состав действует, на воображение. Так она смеется: дескать, ее личное дело. Ну сегодня-то уж ладно. Пускай поиграет в последний раз.

— Как… в последний? — Кадомцев явно заикнулся на втором слове.

— Завтра уезжает сдавать сессию. Ну, в смысле, на экзамены.

— Во сколько?

— А с первым рейсом автобуса. В пять двадцать. А вы что-нибудь передать с ней в город хотите?

— Да, есть дело…

— Тогда незачем вам спозаранку беспокоиться. Я сам завтра за продуктами в полк еду. В десять часов. Со мной и передадите.

Старшина повернулся на бок, натянул одеяло на голову и, как по команде, мгновенно захрапел.

13

Лес дымился, парил. Между стволами веером тянулись голубые ленты солнечного света, сосны казались коваными, вспыхивала каждая ветка.

Дорога уходила в темень бора. Ночной ливень прибил песок, разгладил колею, и теперь дорога выглядела старым, заброшенным проселком, по которому давно никто не ходил и не ездил. Она была шероховатой, крапленной дождевыми ямками, нетронутой. Хотелось пройти по этой мягкой целине и оставить первые следы.

— Пожалуй, я провожу вас до шоссе, К автобусной остановке, — сказал Кадомцев.

— Хорошо, — кивнула Шура. — Тогда берите чемодан.

Кадомцев подумал, что будет вспоминать ее именно такой: немножко растерянной и грустной.

— В отъезде всегда есть что-то тревожное… — сказала Шура. — Будто что-то теряешь и не знаешь, найдешь ли потом. А мысли при этом у нас, горожан, стандартные и примитивные: не забыла ли выключить утюг? Вот что значит хорошо поставленная противопожарная пропаганда. А между прочим, я, кажется, в самом деле забыла закрыть форточку.

— Не беспокойтесь. Я попрошу Забелина, он закроет.

— И заодно уж попросите его, пускай польет кактус — ключи от медпункта у него есть. Поливать надо раз в десять дней, не чаще, Итого три раза. Не забудете?

— Нет, нет. Не забуду.

— Кактус этот мне подарила Ирина Ивановна Утяшина. Вы у них еще не были? Обязательно зайдите. У них настоящий дендрарий — около двадцати видов кактусов. Она ботаник, ее профиль — растения-суккуленты. Если интересуетесь, она вам целую лекцию прочтет. И подарит кактус. Может, даже такой, как у меня — цереус съедобный.

— Постараюсь зайти. — Кадомцев выразительно посмотрел на часы: не пора ли?

Она заметила, конечно, его неловкость, нарочитую сухость, за которой он старался скрыть смущение.

Позавчера проще. Он пришел в медпункт по официальному делу, и их разговор был вполне естественным. Сегодня же его появление в такой ранний час у ее дверей выглядело явно преднамеренным. Не мог же он появиться там случайно, задолго до общего подъема, начищенный, выбритый до блеска, благоухающий старшинским одеколоном «Кавказский танец». Впрочем, он и не скрывал цели своего неурочного визита.

Шура шла чуть впереди, беззаботно помахивая синей спортивной сумкой. Иногда оборачивалась, улыбаясь.

Он смотрел на ее следы — глубокие аккуратные ямки от острых шпилек — и недоумевал: почему они идут не рядом, она все время чуть впереди? Нет, это не она спешит, это он отстает, намеренно отстает.

Перед глазами Кадомцева неожиданно всплыла очень похожая, до удивления похожая картина: точно такие же чуть бегущие впереди маленькие следы. Только не на песке, а на снегу. На промерзшей дорожке московского бульвара. Дымчатая нейлоновая шубка, серебристая изморозь по пушистой кромке воротника. Была ли это любовь? Может быть… Она любила ходить чуть впереди; сначала ему не нравилось это, но потом привык. Настолько привык, что даже сейчас…

За этой ее привычкой, наверное, было многое, был весь характер. Весной Кадомцев уехал на практику, всего на полтора месяца, а когда вернулся, ему пришлось поздравить ее с законным браком. Ее мужа Кадомцев знал: он тоже был слушателем академии. Он оказался удачливее, может быть, потому, что не хотел ходить «уступом».

— Да… — неожиданно для себя вслух с досадой протянул Кадомцев.

Шура приостановилась, прищурясь, пытливо взглянула на него.

— Вы что-то сказали, Михаил Иванович?

— Так, вспомнил старое… Знаете, Шурочка, я люблю ходить рядом.

И Кадомцев, сняв фуражку, почувствовал себя вдруг легко и уверенно.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: