По рядам прошло заметное движение, и пока не уловить было, чем оно вызвано: возмущением или удивлением (тихоня, молчун Микитенко — и вдруг такое!).
Кадомцев отыскал глазами младшего сержанта Резника: как он реагирует? Каменное, невозмутимое лицо, сама внимательность. И только. На правом фланге долговязый Трушков, склонив набок голову, поглядывает иронически.
— Рядовой Микитенко понес заслуженное наказание, — уже спокойно продолжал Утяшин. — Пять суток строгого ареста, которые отсидел на гарнизонной гауптвахте. Но свое веское слово должна сказать и комсомольская организация!..
Микитенко все это время смотрел в землю. Вид у него был уже далеко не тот, что утром: уныло опущенные плечи, приниженность во всей фигуре… Да, одно дело говорить с глазу на глаз с командиром, и совсем другое — стоять перед сотней требовательных, пронизывающих глаз твоих товарищей.
Майор приказал Микитенко встать в строй, тот вздрогнул, дернулся, но с минуту еще оставался на месте, словно отяжелевшие ноги его были пригвождены к утрамбованному песчанику.
— Становись в строй! — повторил Утяшин.
Солдат сделал неуверенный шаг, понуро опустив голову. «Видимо, сильно переживает парень свой проступок», — подумал Кадомцев. Но почему-то подспудно возникло ощущение, что в строй возвращался незаслуженно обиженный человек. Кадомцев интуитивно чувствовал это.
Осела песчаная пыль над плацем, а майор все стоял, смотрел вслед уходящим шеренгам, словно забыл сказать что-то важное.
Обернувшись к подошедшему Кадомцеву, Утяшин сделал неопределенный жест:
— Не смог я, понимаешь, взять верхнюю ноту… Не сумел продраить Микитенко на полном регистре. Чувствую, что говорю правильные слова, а они вроде не падают, вроде висят над строем в воздухе. Неважный из меня оратор. Вот подполковник Прохоров, тот может. Умеет, как говорится, глаголом жечь сердца людей.
Кадомцев подумал, что Утяшин, пожалуй, объективно оценил свои ораторские способности: запал его красноречия так и не сдетонировал, а крепкие, литые слова, которым положено металлической тяжестью ложиться в души людские, оказались легковесными. А главное, Кадомцев убедился в этом, солдатский строй не воспринял утяшинские слова так, как их понимал и чувствовал он сам. Не это ли имел в виду начальник политотдела, когда напутствовал Кадомцева?
— Я недавно со старшиной Забелиным говорил, — начал Кадемцев. — Насчет Микитенко.
— Ну и что, — равнодушно отозвался Утяшин. Он ожидал, что Кадомцев не разделит его пристрастной самооценки, скажет по-товарищески что-нибудь вроде: да брось ты скромничать — хорошо говорил! (Накануне вечером они по-приятельски откровенно побеседовали — оба оказались бывшими суворовцами, — и Утяшин считал: связь во взаимоотношениях переброшена.)
— Старшина утверждает, что Микитенко совсем не пьет. В рот не берет.
— Ну и что?
— Твои слова насчет пьяного дебоша — не довесок ли это?
Утяшин медленно тяжелым взглядом окинул Кадомцева, шевельнул желваками и неожиданно рассмеялся:
— Уж не задумал ли ты выступить адвокатом?
— Не перегибай. Я серьезно.
— То, что там дрались пьяные, это абсолютно точно. Был пьяный дебош. А был ли Микитенко трезвым — этого сейчас никто не докажет. Да и не нужно — деталь, не имеющая значения. Ну, а кроме того, если говорить откровенно, в таких случаях иногда даже полезно сгустить краски. Для чего? В назидание другим. Но, конечно, соблюдая чувство меры.
Кадомцев побывал в канцелярии, в казарме, встречался с людьми, беседовал с ними, а эти два слова «чувство меры» все время не выходили из головы.
Конечно, дело здесь вовсе не в Микитенко. Как самовольщик, он заслуживает сурового наказания и осуждения. И никакие обстоятельства не могут ни смягчить тяжести проступка, ни оправдать его.
Но если в самом деле Микитенко в рот не брал спиртного? А ведь солдаты такие вот «детали» иногда знают много лучше командиров. И не мудрено, что из-за липового «довеска» может повиснуть в воздухе само обвинение.
Чувство меры… Разве для того, чтобы оговорить, оскорбить, унизить человека, нужно еще чувство меры?
…Густой запах оружейного масла и нагретой краски неожиданно ударил в ноздри, и Кадомцев остановился, огляделся. Занятый своими мыслями, он незаметно вышел к стартовым позициям.
Между сосновыми ветками блеснула направляющая стрела пусковой установки. Она медленно поднималась вверх, к небу, и, вздрогнув, замерла.
Прошлогодний дерн, выложенный по брустверу котлована, мягко пружинил под ногой, молодая трава не никла, а только темнела под следом.
На пусковой шли регламентные работы. Расчет был занят своим делом, и на Кадомцева никто не обратил внимания. Спустившись в окоп, он подошел к солдату, который протирал двухрамную подставку под кабельную катушку. Подставка была самодельная, сварная, из нестандартного углового железа. Ручка у нее тоже явно не заводского изготовления. Собственное приспособление, что ли?
— Это, наверно, для смотки кабеля?
— Так точно. — Солдат, что возился у подставки, повернул голову, и Кадомцев с удивлением узнал Микитенко. Он ветошью вытер руки, одернул комбинезон, буркнул: — Рацпредложение.
— Чье?
— Лейтенанта Колоскова.
Разговаривать Микитенко был явно не настроен, с угрюмой тщательностью продолжал вытирать пальцы.
— Ну и что оно дает?
— Время смотки сокращает…
— И намного?
— Не могу знать. Вы краще лейтенанта спытайте. Ось вин.
Из-за крайнего отсека торчали чьи-то сапоги. Кадомцев только теперь догадался: желтые кожаные подошвы — стало быть, сапоги хромовые, офицерские.
— Жаль… — неопределенно протянул Кадомцев Приходилось сожалеть, но разговора с Микитенко не получилось. А уж если не получается, не выходит, то лучше его не навязывать.
Ну что ж, для начала стоит побеседовать с лейтенантом Колосковым. Это, пожалуй, даже лучше.
Пока шли в курилку, Кадомцев сбоку все приглядывался к Колоскову. Вообще-то они познакомились еще вчера. Помнится, он все предлагал показать свое комсомольское хозяйство, однако Кадомцев не стал смотреть, решив, что бумаги могут подождать.
— Видел я объявление у штаба, — сказал Кадомцев. — Собрание готовите?
— Готовим, товарищ капитан. На следующий четверг. Подполковник Прохоров выступит с докладом «Воин-комсомолец, гордись службой в войсках ПВО». На последнем семинаре в полку нас хвалили.
— Это хорошо, — сказал Кадомцев. — А вот люди как, комсомольцы?
— Народ у нас сплоченный, дисциплинированный. Толковые ребята. Вот только комсомолец Микитенко подвел всю организацию. Суть дела вы знаете. Должен доложить, что бюро с ним проводило профилактическую работу. И тем не менее…
— Работу? Какую и кто?
— Я лично проводил две индивидуальные беседы. О нравственном облике, а также о любви.
— Так… — протянул Кадомцев, все с большим интересом приглядываясь к лейтенанту. — Ну, а о любви что вы ему говорили?
— Как что? Что любовь — это самое чистое, светлое, самое благородное чувство, которое возвышает человека, поднимает его на большие дела. Его нельзя разменивать на пустяки. А он именно разменивал. Вот мы его и предупреждали, так сказать, удерживали.
— Почему вы думаете, что он «разменивал»?
— Так ведь факты, товарищ капитан! Мы же знаем всю эту историю увлечения Микитенко. Знаем мы и Стешку Строганову из Поливановки. Кто ее не знает? Самая, извините, скандальная женщина в районе. А он увлекся. Ну ладно бы так, а то на полном серьезе.
— Поэтому вы ему и увольнение не давали?
— Откровенно? — Колосков пытливо посмотрел на замполита, прикидывая, как ему отвечать на поставленный вопрос.
— Разумеется.
— Ну если откровенно, то именно поэтому. А официальную мотивировку, конечно, давал другую. Насчет сложной обстановки, повышенной боеготовности и прочее.
— Знаю, слыхал…
В голосе Кадомцева лейтенант уловил неодобрение, это его несколько встревожило.