Белкин попросил, чтобы ему приподняли голову. Худяков мигом наломал пихтовых веток, положил их в изголовье, дал капитану попить из фляги. Минуту спустя Белкин почувствовал себя лучше, в глазах его появился живой блеск.
— Главное, без паники, — сказал он. — Ну я, понятно, выбыл из строя. Значит, кто теперь у нас командир?
— Я за командира, — сухо сказал Прибылов.
Белкин удивленно прищурился, потом покосился на своего борттехника. Тот как-то уж слишком поспешно кивнул в знак согласия и тут же отвел взгляд.
— Ясно, — сказал Белкин. — Значит, полный ажур. Начинать надо с ночевки. Костер, ужин и все такое прочее. Ночь проведем здесь. А утром будет видно. Как говорят, утро вечера мудренее.
— А с утра двинемся к нам, в Верховье, — подал голос ефрейтор Варенников. — Соорудим носилки — и в путь. Тут не так уж далеко: километров семьдесят.
— Нет, — сказал Прибылов. — Пойдем вниз по реке, на плоскогорье, там будем ждать вертолет. Я уверен: нас будут искать, а здесь, в ущелье, никто не найдет.
— Почему на плоскогорье? — неуверенно спросил Худяков.
Лейтенант резко повернулся к нему:
— Надо спасать человека…
Ночь упала в ущелье внезапно. Почти без перехода белесая мгла налилась чернотой, в которой растворились очертания осин, молодой пихтач с еще дымившимся остовом вертолета, темнота подступила к самому костру.
По-прежнему моросил холодный мелкий дождь. Под пихтой было сухо, но мокрый валежник в костре горел плохо, шипел и дымил.
— Варенников, — тихо позвал Белкин. — Накрой-ка, друг, мешок с почтой лапником. Чтобы не промок.
Ефрейтор отложил в сторону вещмешок, в котором что-то разыскивал, поерошил жесткие волосы, стряхнул с них хвоинки (пилотку свою он потерял).
— Слушаюсь, товарищ капитан!
Варенников наломал у соседнего дерева охапку лапника и аккуратно накрыл коричневый пакет.
— Товарищ капитан, а товарищ капитан. У меня вот в мешке медикаменты отыскались. Бесалол и кальцекс. Ну, бесалол не годится, а кальцекс я месяц назад принимал, когда простудился. Хорошо действует для усиления энергии организма. Может, примете?
Белкин усмехнулся, благодарно прикрыл глаза: какой славный парень! Солдат понял это по-своему, обрадованно кинулся к «сидору», но его остановил суховатый голос Прибылова:
— Варенников, не отвлекай раненого. Я тебе чем велел заниматься?..
Белкин прикрыл глаза, попытался представить лицо жены и не смог: виделось нечто расплывчатое, неопределенное. То глубокие, ясные Зойкины глаза, то мочка уха, то мягкий завиток волос у виска. Он никогда не мог припомнить, представить Зойкино лицо. Это было странно, потому что он знал и помнил каждую морщинку, каждую ее родинку.
Когда он вернулся из длительной командировки, у нее был неловкий, виноватый вид. Чудачка… Ему не за что винить ее, он уверен в этом. Интересно, что же ведет человека к другому, когда уходит любовь?.. Доброта, душевная щедрость?
Это из «неучетного». Из того, что бывает у человека, из того, что часто не замечают, не учитывают другие люди, самой жизнью приученные к поверхностной, скоропалительной арифметике. А «неучетное» обычно лежит глубоко, подспудно и появляется на свет божий редко, при крайней необходимости.
Вот как сегодня с этими ребятами. Разве мог он несколько часов назад предугадать эту решительность у юного лейтенанта или доброту и заботливость скуластого ефрейтора Варенникова! И откуда этот душевный надлом у разбитного, самоуверенного Худякова, словно он сделал что-то непристойное, унизительное? Значит, он сделал, и те двое видели это, а он, командир, не видел. И хорошо, что не видел — очень горько открывать вдруг плохое в человеке, которого давно знаешь и ценишь.
5
Они сели в единственный в городе рейсовый автобус «Центр — аэродром». Зойка ежилась, чувствовала себя неуютно, оттого что в спешке не успела припудриться и покрасить губы: на черном автобусном стекле лицо ее отражалось усталым, припухшим, как после бессонной ночи.
Костя сидел рядом, рассеянно смотрел вперед, в его широко раскрытых глазах, в черных зрачках то вспыхивали, то гасли отблески фар идущих навстречу машин. У него был классический профиль: с небольшой горбинкой нос, четкий и твердый овал подбородка.
Была у него привычка: молча сидеть, уставившись отсутствующим взглядом в одну точку. Зойку, помнится, сначала это раздражало — пришел человек в гости, а сидит бирюком-молчуном, витает где-то в своем поднебесье. Но потом она сделала для себя неожиданное открытие: в такие минуты от сильной, спокойно замершей Костиной фигуры исходило какое-то приятное и тихое умиротворение. Она даже сказала ему однажды: «Ты как скала, о которую разбиваются житейские волны».
Они едут на аэродром, чтобы узнать о судьбе белкинской «четверки». Об этом и надо бы сейчас думать. А она думает о Косте. Странно. И нехорошо.
— Который час?
Часы она тоже забыла в спешке. Как забыла и пропуск в авиагородок. Белкин когда-то выписал ей пропуск, на всякий случай.
Котя, очнувшись, ожесточенно потер лоб.
— Сколько сейчас времени?
— Ах, время… Время детское, четверть девятого.
— Я забыла пропуск.
— Какой пропуск?
— Ну какой, свой. Могут и не пропустить в авиагородок.
— Да, могут. Но я поговорю.
На КПП аэродрома солдат-контроллер Зойку не пропустил.
— Подожди здесь, я позвоню, — сказал Костя Зойке и толкнул дверь в дежурку, откуда белыми клубами повалил табачный дым, как пар из предбанника. Минут через пять он вышел, отозвал ее в сторону, виновато щуря глаза.
— Понимаешь, ерунда получается… Вроде парень неплохой Бахолдин. Не бахвал. А заладил: не положено, и все.
Зойка улыбнулась: «не бахвал» — самая приличная у Кости оценка. Он всех делит на две категории: «бахвал» и «не бахвал» — по каким-то одному ему известным признакам.
— Что же делать?
— Слушай, а ты пойди пока в аэрофлотское кафе. Посиди там с полчасика.
— Ладно, я подожду тебя там, только побыстрей возвращайся.
…Майор Бахолдин встретил Костю в коридоре у дверей комнаты дежурного.
— Ты извини, Самойлов. Я тебя туда не приглашаю — полно бумаг всяких. Поговорим здесь. Не возражаешь?
— Давай здесь, — пожал Костя плечами. Другой бы на месте Бахолдина, может, и пригласил бы в комнату, хоть посторонним быть здесь и не положено, но не Бахолдин. Они служили когда-то вместе в одной эскадрилье. Правда, недолго, всего с полгода. Бахолдин еще тогда отличался неистребимой аккуратностью.
Костя присел на подоконник, закурил, а Бахолдин остался стоять, чуть-чуть покачиваясь на носках, напоминая этим, что ему некогда.
— Насчет «четверки», Костя, порадовать ничем не могу, — сказал он. — Наверняка сидят на вынужденной.
— А связь?
— Может, стукнулись, повредили рацию. Всякое бывает… Не тебе объяснять.
— Это верно. Ну, а Верховье что-нибудь сообщило?
— Почти ничего. Радист уловил кусок фразы: речь шла о Варнацкой пади. Но ничего конкретного — были большие помехи. По-моему, не стоит беспокоиться, все будет о’кэй.
— О’кэй… — проворчал Костя, со злостью сбрасывая пепел с сигареты. — Я уверен — дело там дрянь. Ты же видишь, какая погода.
— Там Белкин. А это марка, — сказал Бахолдин.
— Вот потому я и говорю. Никакая непогода не заставит Белкина сесть на вынужденную. И если он пропал, значит, причина серьезная.
— Брось, брось, Самойлов! — отмахнулся Бахолдин. Он поглядывал на Костю иронически, поскрипывал новыми сапогами, всем видом своим словно бы говоря: знаем, в чем дело.
И от этого откровенного намека Костя сразу растерял всю воинственность, хотя ощущение правоты своей оставалось. Костя неловко сполз с подоконника, сказал, пряча глаза:
— Трепач ты, Валька. Демагог.
— Не Валька, а Валерка, — посмеиваясь, сказал Бахолдин.
— Все равно.
— Допустим, что все равно — это неважно. Ты вот лучше ответь мне, как старому товарищу, на один вопрос. Хотя можешь и не отвечать.