Когда я обернулся, то увидел перед собой соседа, — он стоял голый и растерянно смотрел на меня.
— О, я не думал, что вы здесь. — Он почесал в затылке. — Извините.
Его прибор еще немного торчал, он поспешно прикрыл его рукой, но сделал это не от стыда, — скорее, это был жест, означавший: он сознает, что голый.
— Я подыхаю от жажды. — Сосед по-товарищески похлопал меня по плечу и открыл кран. Я отступил на шаг назад, а он нагнулся к раковине и начал большими глотками пить воду из-под крана. Потом открыл холодильник и достал бутылку пива. В отделении холодильника, которым пользовалась молодая семья, находилось только пиво. Я задавался вопросом, чем живет молодая мать. Я задавался вопросом, кормит ли она еще ребенка грудью. Вероятно, нет — младенец орал от голода. Возможно, молодая семья не доверяла мне и хранила продукты у себя в комнате. Мой бывший сосед по комнате, который пил и шумно онанировал, оставил после себя в шкафу-колонке примерно сорок пять пустых бутылок, сложенных штабелем, множество пачек с хрустящими хлебцами и пакетик заплесневелого сыра.
Я поспешил уйти из кухни, младенец опять орал, и я слышал, как женщина сказала мужу: "Это просто ад, прошу тебя, оставь меня, не то мне придется… бежать". Перед словом "бежать" было что-то неразборчивое. Я стал думать, что такое могла она сказать. Пожалуйста, оставь меня в покое. Пожалуйста, дай мне уйти. Пожалуйста, дай мне умереть. Иначе мне придется …бежать. Убежать? Иначе мне не избежать?.. Иначе я буду лежать?.. Что такое могла она сказать? Как ни старался я расслышать ответ мужчины, мне это не удалось. Сидя у себя на кровати, я целый час подавлял потребность помочиться, младенец орал; я подавлял эту потребность от страха, что в аккурат у дверей туалета снова встречу соседа и его жену. Бутылка, припасенная на крайний случай, была полна. Только когда я больше уже не мог терпеть, а в комнате не нашлось другого сосуда, который способен был на время послужить мне к облегчению, после того, как я несколько минут прислушивался к звукам в соседней комнате и счел их безобидными, — только тогда решился я выйти за порог. Задвижка на двери туалета была отвинчена. Отверстия от шурупов были еще полны мельчайших светлых опилок. Пописать я не мог, сколько ни старался на этом сосредоточиться, — не мог, и всё. У раздачи еды я слышал, как кто-то говорил, что в пятидесятые годы здесь на стенах висели объявления."Не следует разговаривать с соседями по комнате или по квартире. Они могут быть шпионами, работающими в госбезопасности или в какой-нибудь другой организации, внедренными сюда с целью выведать убеждения и привычки беженцев".Теперь этих объявлений уже не было. Их убрали, — возможно, полагая, что они внушают скорее неуверенность и страх, чем ощущение безопасности, которое призваны создавать. Однако я знал, что шпионы все еще здесь, конечно, уже не столь многочисленные, как в пятидесятые годы, но их все еще достаточно для того, чтобы поручить одному из них следить за нашей квартирой, пробраться в эту квартиру, вывинтить замок, проинспектировать письма и записные книжки или зафиксировать их содержание с помощью маленького фотоаппарата.
Пописать я все еще не мог. Возможно, задвижка была не в порядке, и управляющему домом надо было ее заменить. Младенец на секунду умолк. Тишина казалась почти неестественной. Только негромкое журчание в канализационной трубе давало знать, что в доме есть и другие обитатели. Какой-то скрип в коридоре заставил меня в испуге застегнуть штаны. Снаружи никого не было. А может, сосед не давал жене ни минуты пробыть одной в туалете, он не мог больше выносить ее причитаний и, не раздумывая, пнул дверь ногой, тем самым выломав замок. Только отверстия от винтов в этом случае не остались бы неповрежденными. Младенец орал до хрипоты. На кухне в помойном ведре я обнаружил пустые пивные бутылки, — вероятно, молодая женщина не знала, что бутылки даются под залог. Я взял одну и прокрался к себе в комнату. Бросил взгляд из окна. Новая жиличка и ее дети исчезли. Я прозевал их, не увидел, в какой корпус и в какую дверь они зашли. Наконец — то мне удалось пописать.
Меня одолела усталость, я ведь уже один раз дал себя выжить, подумал я, второго раза не будет. И тут, несмотря на крик младенца, глаза у меня закрылись сами собой.
Снилась мне женщина в летнем платье. Она отряхивала волосы, мягкие густые волосы, и от нее летели дождевые капли, попадая мне на кожу, они несли мне, голому, прохладу и тепло, я хотел ей сказать, что нсмогу и не хочу прикасаться к женщине, однако мой рот только формовал воздух, но не издавал ни звука, сколько я ни старался: казалось, голосовые связки у меня исчезли; я хотел подать ей знак, объясниться, но она протянула руку, и я отступил назад, а взгляд, который повис в воздухе между нами, не принадлежал ни мне, ни ей, — это был наш общий взгляд, внушавший мне тоску и одновременно стыд, понимающий взгляд, который не требовал прикосновения и угас, когда в женщине, сидевшей в пляжной кабинке, я узнал мою мать, — она так низко нахлобучила широкополую шляпу, что заглянуть ей в лицо я не мог, просто я знал, что это она. В конце концов она поднялась и двинулась прочь, — я следовал за ней до тех пор, пока не растаяла ее тень, а когда принялся искать следы ее ног на песке, то нашел только птичьи следы размером с ладонь.
Во второй половине дня мне надлежало прийти в служебное здание, комната 201. Явка по поводу трудоустройства. Пятнадцатая или двадцатая — я считать перестал. Когда меня вызывали, я шел. Как всегда, в коридоре собралась толпа ожидающих. Воздух был сырой и тяжелый, словно людские усилия и терпение скопились в нем и нависали плотным облаком. Ожидающие листали журналы. Когда вызвали человека, сидевшего со мною рядом, он сунул мне в руки свой журнал. Старый, августовский номер. Еще ни разу не случалось, чтобы какой-нибудь журнал обошелся без статьи про страну, из которой я приехал. На сей раз статья называлась: "Заключенные. Психический шок побуждает арестантов к правому радикализму". Но страницы с этой статьей были вырваны. Я сложил журнал и передал его дальше налево. Женщина рядом без конца благодарила.
— Пишке!
Я встал.
— Ну, как поживаешь? — Правой рукой Люттих похлопал себя по кожаному жилету, и, найдя, что искал, левой извлек наружу пакетик табака.
Я закрыл за собой дверь.
— Спасибо. А вы как?
— Пфф. Если честно, то от здешней работы меня тошнит, но кто›е просто так откажется от места чиновника. При нынешнем состоянии рынка труда. — То ли он мне подмигивал, то ли ему в глаз попала крошка табака, этого я выяснять не собирался. — Да, всем нам нелегко приходится. — Он достал листок бумаги и спрессовал табак.
— Нелегко?
— Да уж. — Он скатал самокрутку, лизнул ее, заклеил и сунул за ухо, потом стряхнул крошки с газеты в корзину для бумаг. — Не хочешь ли присесть? — Крошки табака рассыпались и остались лежать вокруг корзины. Люттих сложил газету, встал и занялся кофеваркой. — Выпьешь чашечку?
Я кивнул. Он протянул мне чашку и подвинул по столу коробку с картотекой, при этом немного кофе выплеснулось из чашки, но не на стол, а мне на брюки. Я взял у него чашку.
— Спасибо, — сказал я, прежде чем он успел что-то произнести, и открыл коробку.
— В сущности, тебе туда и заглядывать незачем. Актеров по-прежнему никто не ищет. И сказать по правде, за десять лет, что я здесь сижу, актера искали всего один раз. Он должен был играть узника концлагеря.
Люттих все снова и снова рассказывал мне про этот единственный за десять лет его работы случай, когда официально предлагалось место такому, как я, но никто из знакомых ему безработных актеров занять его не смог, поскольку заявка была отозвана — возможно, кандидата давно нашли через другую посредническую контору или в собствен но ной кинокомпании и вовсе не собирались устраивать пробы кому-то из множества незнакомых безработных актеров, якобы чтобы не внушать напрасных надежд, а на самом деле, как я уже объяснял Люттиху, когда он несколько месяцев назад впервые рассказал мне эту историю, — потому что предполагалось: безработный актер не зря ходит без работы, он явно бездарен и не имеет успеха, так что его не пристроишь, не найдешь ему места, и уважения он не заслуживает. Мое объяснение Люттих, очевидно, забыл сразу же после того, как впервые услышал, поскольку он продолжал без конца рассказывать мне ту историю и, по-видимому, не помнил, что уже не раз ее рассказывал, и что я объяснил ецу, в чем тут дело. Я на Люттиха за это не сердился, в конце концов, ему приходилось время от времени видеть безработных актеров. Наверно, он хотел удостовериться, что рассказал эту историю каждому, чтобы наш брат не смущал его всякий раз своим полным надежды взглядом. Здороваясь с ним, я ему в угоду опускал глаза и поначалу избегал его прямого взгляда, — чтобы он не считал меня дураком или нахалом, а только безнадежно-обнадеженным, каковым я поэтому мог беспрепятственно оставаться.