Изменилось отношение римлян и к гражданской доблести. Традиционное понятие virtus включало в себя представления о воинской чести, благородстве, нравственном совершенстве. Уже во II в. оно существенно изменилось. Наиболее отчетливо представление современников о virtus выразил Луцилий. «Доблесть, — писал он, — состоит в том, чтоб ты, что достойно, где правда, мог различать, каково — все то, что вокруг нас, чем живем мы, доблесть — то знанье, что даст человеку такой-то поступок, что для него справедливо, полезно и, главное, честно, что хорошо и что дурно, постыдно, бесчестно, бесплодно; доблесть — в уменье найти всему свой конец и пределы; доблесть — в способности знать настоящую цену богатства; доблесть — в возданье того, что она заслужила, заслуге; в том, чтоб врагом беспощадным быть человеку дурному, наоборот, чтобы быть людей защитником честных, их прославлять, им желать всего доброго, жить с ними в дружбе; кроме того, всего выше ставить — родины благо, далее — благо родных, всего ниже — личное благо» (Lucil. Sat.fr., 1196){224}. В подобном представлении о гражданской доблести акцент с личности, наделенной общественно привлекательными качествами, оказался транспонированным на результаты действий личности, их полезности или вредности. Это было естественным отражением изменившихся отношений в римском обществе. Вместе с тем такое понимание virtus способствовало дальнейшему развитию индивидуализма и эмансипации личности от общинных традиций.
С изменением ценностных ориентиров изменился и стиль жизни. Отступление от исходных общинных морально-этических начал проявилось в том, что люди стали «жить напоказ». Идеал патриархальной умеренности стал все заметнее «размываться»{225}. Приведем лишь несколько примеров. По данным Плиния Старшего, до III македонской войны (171—168 гг.) в Риме не было мукомолов-пекарей, а в числе домашних рабов не было поваров — видимо, римские хозяйки сами пекли хлеб и готовили еду (Plin. H. N., XVIII, 28). Но даже в такой ситуации обнаруживается тяга римлян к роскоши и чрезмерному потреблению. На это указывает, например, принятие в 161 г. особого закона, запрещавшего подавать к столу блюда из специально откормленной домашней птицы. По всей видимости, данный закон, как и многие другие официальные запреты, не имел реального значения (Liv., XXXIX, 6, 8—9; Plut. Luc, 40; 41). Варрон подчеркивал, что «никакой закон не установит границы и размера чрезмерной роскоши — legibus <nec luxu> statues finemque modumque» (Varr. Sat. Men., 252). В одной из сатир тот же Варрон перечислял, что в I в. подавалось обычно на обед римского аристократа: павлины с Самоса, рябчики из Фригии, журавли с Мелоса и т. п. (Gell., VI, 16). В домах аристократов появилась богатая утварь. В одежде стали использовать дорогие тонкие ткани (Plin. H. N., XXXVII, 2).
Тон задавала аристократическая молодежь: Публий Корнелий Сципион (Polyb., XVII, 23, 6; Liv., XXI, 49), Луций Корнелий Сулла (Plut. Sulla, 2), Юлий Цезарь (Plut. Caes., 4—5) и др. Современники и римские историки обращали внимание на тот факт, что стиль жизни и многие поступки молодых аристократов были продиктованы желанием привлечь к себе внимание. Подобный эпатаж не только вызывал интерес толпы, но часто обеспечивал массовую поддержку, авторитет и карьерный рост.
В римском обществе постепенно выработалось мнение, что мощь государства зависит от активных, удачливых, не связанных условностями «первых» людей в республике. На фоне ослабления государственно-политической системы и развивающейся анархии эта идея приобрела определяющее значение. В результате возник новый тип политического лидера, главной характеристикой которого стало гипертрофированное властолюбие. Кроме того, расширение гражданства требовало нового отношения к норме, а расширение римской провинциальной периферии передавало контроль над моральной сферой в руки наместников. Это еще более укрепляло влияние и моральный авторитет политически активной личности. Личная жизнь и деятельность политиков «новой формации» стали оказывать существенное влияние на формирование личностных приоритетов, на характер взаимоотношений в обществе. Показательна речь, произнесенная Сципионом Старшим перед солдатами-мятежниками в 208 г. «Толпа, — говорил он, — всегда проявляет те самые свойства, какими отличаются ее вожаки и советчики» (Polyb., XI, 29). А. Тойнби образно определил это так: «Во времена бедствий маска цивилизации срывается с примитивной физиономии человеческого большинства, но моральная ответственность за надломы цивилизаций лежит на совести их лидеров»{226}. Такая развивавшаяся в условиях II—I вв. практика политической борьбы как апелляция к общественному мнению — народному собранию — еще более укрепляла представление о личной ответственности лидера за исход событий и определяла еще более тесную моральную связь политически активной личности и толпы.
На фоне развития этих процессов во II—I вв. заметной чертой общественного поведения стала противозаконная (аморальная) с точки зрения общинной морали и этики деятельность. Мы уже говорили о проявлениях аморализма как показателе развивавшегося в римской общине процесса индивидуализации личности и нарушения и забвения mos maiorum. Дополним, что римские моралисты считали аморальным не только порочное поведение, но и нежелание этому противостоять. Опасность этой тенденции состояла в том, что при попустительстве сената и опоре на низменные интересы толпы политически активная личность, даже негативно окрашенная в общественном мнении, добивалась личной выгоды и удовлетворения личных интересов чаще всего в ущерб интересам государственным. Особенно заметной эта тенденция стала в I в. в деятельности Мария, Сатурнина и Главции, Сульпиция Руфа, Суллы, Катилины, Клодия и др.
Другим проявлением аморализма стало негативное отношение к соотечественникам. Впервые наиболее ярко эта тенденция обнаружилась в событиях 133—121 гг., когда политические противники использовали друг против друга не только политические средства борьбы, но и силовое давление. Симптоматично поведение консула Луция Опимия, который требовал от сената абсолютных полномочий для подавления смуты в Риме. Сенат пошел на беспрецедентный поступок, впервые в мирное время провозгласив: «Да позаботятся консулы, чтобы государство не понесло ущерба!», т. е. объявив о введении чрезвычайного положения и предоставив консулу право применять к гражданам любые меры принуждения, вплоть до смертной казни без суда (Liv. Per., 61; Plut. G. Gr., 14). Известно также, что Сципион Эмилиан, Ливии Друз Младший были убиты при неизвестных обстоятельствах (см.: Liv. Per., 59; 71). В I в. негативное отношение к политическим противникам приобрело широкомасштабный террористический характер. Обоснованный интересами государства, террор стал государственной политикой. Цинна и Марий в 87 г. убили многих знатнейших представителей сената (Liv. Per., 80; см.: Plut. Mar., 41—44; Sert., 4—5; Pomp., 3). Претор Луций Дамасипп по приказу Гая Мария Младшего в 82 г. созвал сенат и, по словам Ливия, «уничтожил почти всю римскую знать» (Liv. Per., 82). Невиданный размах приобрели проскрипции Суллы (Liv. Per., 88; Plut. Sulla, 3133) и II триумвирата (Liv. Per., 120; Plut. Ant., 1720; Cic, 45—48; Brut., 27).
Изменился до некоторой степени и стиль жизни римской женщины. По мнению большинства исследователей, женщина играла пассивную роль в римском обществе и как личность она не была выделена внутри семейной и гентильной группы{227}. Подобный взгляд на общественное положение римской женщины имеет свои основания. Безусловно, она не обладала политической правоспособностью. Находясь под опекой мужчины, женщина не была полноправным субъектом римского права. Ius suffragii и ius hono-rum были ей недоступны. Ее уделом были дом и воспитание детей. Однако роль женщины как организатора домашнего хозяйства, морального наставника детей, хранительницы семейных отношений вознаграждалась признательностью и уважительным отношением римского общества. Участие в публичных священнодействиях приобщало ее (отчасти) к интересам римской гражданской общины. Можно согласиться с И. Л. Маяк, что римские матроны обладали пусть усеченным, не оформленным юридически, гражданским статусом{228}.