– Ничего, дешево они все отделались, – заметил он, обращаясь к Нине Ивановне. – Вам, кажется, всех их тяжелее пришлось? Вон вы как перепугались.
Действительно, лицо Нины Ивановны было покрыто смертельной бледностью и руки её нервно дрожали.
– Я, главное, боюсь за свою дочку, да за ту больную, Соню Крылову, – взволнованным голосом проговорила она.
– И тем, авось, ничего не будет! – успокаивал доктор. – Давайте им только аккуратно лекарство. Ваша дочка завтра же будет молодцом, а ту, другую, придется несколько дней продержать в постели, – слабенькая она очень.
Нина Ивановна вышла из комнаты вместе с доктором и ни разу даже не оглянулась на Анну.
Успокоясь насчет прочих девочек, она спешила вернуться к своей дорогой дочке и к бедной Соне, положение которой сильно тревожило ее.
«Ушла, даже не взглянула! – с досадой думала Анна. – Точно меня на свете нет. Ведь сказал же ей доктор, что тем ничего, зачем же она опять к ним?»
И девочка нетерпеливо двигалась в постели, беспрестанно сбрасывая свои компрессы.
В коридоре опять раздались шаги Нины Ивановны, проводившей доктора и возвращавшейся к себе. Анна не выдержала.
– Нина Ивановна! – позвала она жалобным голосом. Нина Ивановна услышала ее, подошла к ней и спросила – что ей нужно?
– У меня очень, очень болят ноги! – жаловалась Анна.
– Бедная девочка! Ну, что делать, надо потерпеть. Такие шалости даром не проходят.
Она говорила своим обыкновенным, спокойным, ласковым голосом, но Анне этот голос показался слишком холодным; она тихонько погладила девочку по голове, но Анне хотелось более нежной ласки, хотелось чтобы Нина Ивановна обняла ее так же крепко, как свою Любочку, посмотрела на нее такими же глазами, как на свою дочку. И с какой стати упрекает она ее за шалость? Разве она шалила? Она ведь полезла на сарай только затем, чтобы увести Любочку…
Нина Ивановна, конечно, не знала этого; она не подозревала, какие чувства волнуют девочку, закрывшую лицо руками и быстро уткнувшуюся в подушку. Она не могла долго возиться с Анной, когда ее ждали двое больных детей. Она еще раз посоветовала девочке запастись терпением, повторила ей уверение доктора, что ушиб её не опасен, и затем поспешила уйти от неё.
Анне казалось, что она осталась одна, совсем одна, всеми брошенная, забытая… А между тем около неё болтали и шумели другие больные.
После посещения доктора они совершенно успокоились, развеселились и соглашались оставаться в постелях только с тем, чтобы им позволяли разговаривать друг с другом и играть. Марье Семеновне надоело кричать на них, она махнула рукой и отправилась в класс, к здоровым. Без неё в спальне началось веселье, рассказы, разговоры, игры. Одна Анна не принимала в них участия; она лежала повернувшись к стене, молча, сердитая, унылая. «Чего они кричат и хохочут, несносные девчонки, – с неудовольствием думала она. – Хоть бы заснули все поскорей».
Но когда настала ночь, когда в спальне все затихло и слышалось только мерное дыхание да легкое всхрапывание спавших, ей стало еще тяжелее. Теперь уже она была в самом деле одна. Сколько она ни ворочалась, ни вздыхала, ни охала, никто не слышал ее. Дверь Нины Ивановны несколько раз скрипнула, несколько раз проходила она спешными шагами по коридору. Анна пробовала кликать ее, громко стонать, – напрасно: она ничего не слышала или не хотела слышать, как думала Анна. Действительно, Нине Ивановне было вовсе не до неё: у Любочки сделался сильный жар с бредом. Соня спала тревожно, беспрестанно вздрагивала, вскрикивала во сне. Если бы Анна была её родная дочь, существо особенно близкое ей, может быть она и нашла бы минуту времени, чтобы успокоить, утешить, приголубить ее, но ведь Анна была просто одна из девочек, безопасно спавших под охраной Марьи Семеновны; доктор сказал, что её ушиб не представляет ничего серьезного – значит, и думать о ней нечего; поскучает, поболеет немного – не беда, вперед будет умнее.
«Доктор говорил, что они выздоровеют завтра, тогда, может быть, она возьмет меня к себе и опять будет добрая?» – утешила себя, наконец, Анна, утомившись и от горя, и от злости, и от боли в ногах.
Но, увы! Следующий день принес ей мало радостей. Нина Ивановна вышла к воспитанницам бледная, с усталыми от бессонной ночи глазами, и просила девочек вести себя хорошенько и не очень шуметь, так как Любочка все еще не совсем здорова, а Соня очень слаба, лежит в постели. Она позволила всем вчерашним больным, кроме Кати и Анны, встать с постели и даже кататься с горы вместе с прочими.
– Но, дети, – прибавила она, – если случится опять какая-нибудь беда, ваша гора будет срыта, смотрите, будьте осторожны.
– Нина Ивановна, возьмите меня к себе, – попробовала попросить Анна.
– Нет, моя милая, не могу, на моем диване лежит Соня, да и потом, моим больным нужен покой, лишний человек в комнате может повредить им! – отозвалась Нина Ивановна и опять ушла.
О, как бесконечно длинно тянутся для Анны часы этого короткого зимнего дня. Много раз при Катерине Алексеевне приходилось ей проводить и целые дни, и целые ночи одной, запертой в темном чулане. Много слез пролила она в этом чулане, много раз со злости она до крови кусала себе руки, но все-таки ни разу не чувствовала она себя такой несчастной, как в этот день. Девочки играли или в классных комнатах, или во дворе, и не заглядывали в спальню; к Кате пришла её тетка и принесла ей пряников и орехов, уселась подле неё на постель и вполголоса рассказывала ей длинные истории о разных своих родных и знакомых. Из комнаты Нины Ивановны слышался по временам то голос Сони, то смех Любочки, – об Анне никто не думал, никто не обращал на нее внимания. В прежнее время это показалось бы девочке вполне естественным: все больные лежали в приюте всегда одни и никому не приходило в голову развлекать, забавлять их. Дали вовремя лекарства, накормили, напоили, чего еще нужно? И никто из сирот никогда не ждал ничего большего. Не ждала в прежнее время и Анна. Но в последние месяцы ласка Нины Ивановны пробудила в девочке новые ощущения. Ей захотелось не только быть сытой и не терпеть притеснений, но еще встречать ласку, заботливость, привет, «быть, как Любочка», говорила она сама себе, не умея хорошо определить своих чувств. Она перестала мечтать о «беленькой старушке», ей стало казаться, что Нина Ивановна лучше всякой старушки умеет и утешить, и приголубить; в мыслях она часто называла ее, как Любочка, «мамочкой», и как сильно, нежно любила она ее!
И вот теперь она лежит больная (ноги, правда, почти не болят, но все-таки на них большие синяки), а «мамочка» и не подумает заглянуть к ней… «Вон, как хохочет её Люба. Противная девчонка, совсем здорова, а она все-таки сидит над ней, боится на минуту оставить ее. Это её дочка – она ее любит, а я ей чужая, чужих не любят, и она меня не любит, никто меня не любит, – ну, и я никого не буду любить, никого, решительно никого на свете. Все гадкие, все злые».
Когда Анна встала на другой день с постели, все заметили, что она была очень бледна и смотрела сердито.
– Здорова ли ты? – участливо спросила у неё Нина Ивановна. – Доктор приедет сегодня для Сони, хочешь, я покажу тебя ему?
– Не надо мне никаких докторов, я здорова, – резко ответила Анна.
Это был последний день праздника. Любочка, совсем оправившаяся от болезни, выпросила позволения немножко покататься с горки. Нина Ивановна закутала ее и сама вывела во двор, где играли воспитанницы.
– Дети, – попросила она их, – пустите Любу немного покататься; только, пожалуйста, не давайте ей шалить, я вам ее поручаю.
Она подвела девочку к тому месту, где стояла Анна, её всегдашняя покровительница и защитница, но Анна отвернулась и быстро отошла в сторону. Старшие воспитанницы взяли Любу за руку и обещали смотреть за ней.
В этот день Анна поссорилась с тремя девочками, насмешками довела до слез Дуню, больно прибила Феню и Таню, а Марье Семеновне наговорила таких дерзостей, что та не выдержала и пошла жаловаться Нине Ивановне, прося ее примерно наказать противную девчонку.