— Чушь. Хотя я не знаю. В конце концов, он твой кузен, должно же быть и в нем немного вашего фамильного тщеславия…
— Не знаю, старик, почему ты считаешь меня тщеславным. Я так о себе вовсе не думаю… Поверишь ли, в день я получаю в среднем двенадцать с половиной восторженных писем от поклонниц. Ну и что? Они для меня ничего не значат!
— Но ты был бы вне себя, если бы тебе одна из них отказала… Не шевели ушами, очень тебя прошу… Ну а насчет Люка ты, возможно, прав.
— Интересно, как далеко зашел их прошлогодний флирт? — полюбопытствовал Периш.
— Заткнись, пожалуйста, — я рисую твои губы…
Губы самого Кьюбитта были плотно сжаты. Некоторое время он остервенело терзал холст. Потом отступил на шаг, оглядел свое творение и заметил:
— Не думаю, что дело тут в Билле Помрое. Ведь Люк весь вечер кидался на Легга. Не понимаю, почему? Ведь он этого человека видит впервые в жизни.
— Мне показалось, что он просто пробует этого Легга на трухлявость. Пытается загнать в угол — не мытьем, так катаньем…
Кьюбитт, не отрывая взгляда от холста, добавил:
— И мне даже почудилось, что Люк одернул спой пиджак, словно в зале суда…
— Очень характерный жест, — согласился Периш.
Кьюбитт улыбнулся:
— Да, но Люк явно собирался сделать гадость этому Леггу.
— Люк не делает гадостей, — пробурчал Периш.
— Еще как делает, — холодно проронил Кьюбитт. — И это тоже очень характерно — для него…
— Но ведь он бывает и добр, и щедр, не так ли?
— Ну конечно, Себастьян, конечно. И я его очень люблю. Он меня интересует как человек.
— Да и он тебя любит! — воскликнул Периш. — Это же очевидно! Трудно не догадаться!
— Ты вложил в свои слова бездну смысла, — усмехнулся Кьюбитт. — Послушай, Себ, ты не мог бы посидеть неподвижно? Или тебя, пардон, блохи за задницу кусают? Чего ты все время вертишься? Отдохни тогда уж пару минут, если хочешь.
Периш охотно встал с валуна, потянулся и подошел к Кьюбитту посмотреть на полуфабрикат собственного портрета. Холст был немаленький. Фигура в красном свитере исполнена была чуть ли не в половину натурального размера. Небо на заднем плане вздымалось полупрозрачной голубой аркадой, а море выглядело весьма схематичным синим ковром. Солнце скульптурно высвечивало изгиб правой скулы.
— Чудесно, старик, чудесно, — похвалил Себастьян.
Кьюбитт, который терпеть не мог, когда его называли «старик», вполголоса ругнулся.
— Как мне назвать этот опус, если я решусь выставить его в нашей академии? — спросил Норман. — «Портрет актера»? А может быть, «Себастьян Периш, эсквайр»?
— Ну, лучше назвать моим именем, — скромно потупился Периш. — Не то чтобы я боялся, что далеко не каждый узнает меня на этом холсте, а просто…
— Ясно, я понял твою точку зрения. Думаю, что твой импресарио одобрит такой подход… Итак, что мы там говорили о Люке? Что он бывает добр и щедр? И безумно меня любит?
— Послушай, я не уверен, что мне надо тебе все объяснять в деталях…
— Нет, но ты ведь что-то хотел мне рассказать на эту тему или мне почудилось?
— Ну, возможно, ты будешь удивлен, если узнаешь… Я, во всяком случае, был удивлен. А ведь я, можно сказать, его ближайший родственник.
У Кьюбитта в голове вдруг словно что-то щелкнуло.
— Погоди, — пробормотал он, — ты, часом, не имеешь ли в виду его завещание?
— Как ты догадался?
— Ну, мой милый Себ…
— Ну ладно, ладно, все понятно… Одним словом, недавно Люк сообщил мне, что по завещанию он разделил свои деньги между нами двоими.
— Вот это да!
— Я застал его за написанием какой-то очень внушительной бумаженции, и он сказал: «Знаешь, возможно, придет день, когда ты сам это прочтешь, но я могу сказать тебе и сейчас». И сказал.
— Чрезвычайно мило с его стороны, — проворчал Кьюбитт. — Черт побери! Лучше бы ты мне не рассказывал!..
— Да почему же?
— Не знаю, но… Во всяком случае, надеюсь, что он переживет нас обоих.
— Между прочим, он намного старше меня, — жизнерадостно заметил актер. — То есть я не хочу сказать, что он меня не переживет, я только хочу уточнить относительно собственных перспектив… — Периш стал методично выбивать свою трубку о камень. Лицо его залила краска. — Вообще-то это ужасно. — Периш наконец подал голос.
— Что именно?
— У меня сейчас туго с деньгами, — признался Себастьян, — и я прикидывал, не мог бы Люк…
— То есть ты собирался попросить у него помощи?
Периш промолчал.
— Ага, ясно, — протянул Кьюбитт. — Теперь, в свете этой новости, ты уже стесняешься попросить его? Бедный Себ! А куда, скажи на милость, ты девал свои деньги? У тебя же их вагон и маленькая тележка! Ты всегда на сцене, получаешь гонорары… У тебя должны быть безумные доходы!
— Это и так и не так. Если бы ты, старик, знал всю эту актерскую кухню… У меня просто невероятные расходы, чистое безумие!
— Но почему?
— Да потому, что мне надо поддерживать свой уровень! Надо выглядеть процветающим, это раз. Потом, я плачу своему агенту совершенно бешеные деньги. Клубы мне обходятся так дорого, словно я сижу там на бриллиантах и поедаю из золотых тарелок ювелирные изделия! А тут еще я, как последний кретин, вложился в один спектакль, который в мае принес убытков на несколько тысяч фунтов…
— А ради чего ты вложил туда деньги?
— Продюсеры были мои друзья. Все выглядело очень прилично.
— А ты раздаешь деньги, Себ? Ну, я в буквальном смысле. Всяким пьющим и несчастным актерам?
— Ох, бывает. Такой уж это чертов бизнес, что приходится…
— Не чертее, чем живопись, — мрачно заметил Кьюбитт.
— Тебе хорошо, тебе не нужно гнаться за престижем. Люди и так понимают, что художники живут по-особенному, — возразил Периш.
— Было время, когда художники все пьянствовали и вели богемную жизнь. Но теперь лично я живу очень скромно.
— Но ведь твои картины продаются?
— В среднем у меня расходится шесть картин в год. По цене от двадцати до двухсот фунтов. Короче, за год набегает с полтысячи. А ты, небось, столько за месяц зарабатываешь, верно?
— Да, но…
— Нет-нет, я не жалуюсь. Я бы мог получать и больше, если бы брал учеников или имел склонность к коммерческому искусству. Мне всегда хватало денег, до тех пор как…
— Как что? — заинтересовался Периш.
— Да нет, ерунда. Давай-ка лучше продолжим. К одиннадцати часам солнце будет уже чересчур высоко — надо успеть.
Периш прошел к своему валуну и принял позу, выражающую надменность и величие.
— Ну как? — спросил он.
— Нормально. Тебе надо добавить только пару лохматых эполет и можно называть картину «Наполеон на острове Эльба».
— Мне, кстати, всегда хотелось сыграть Наполеона.
— Да уж, много ты понимаешь в Наполеоне!
Периш мирно улыбнулся:
— Ну, во всяком случае, не меньше, чем в одноименном коньяке. А знаешь, Люк на него здорово похож.
— Они просто близнецы, — кивнул Кьюбитт.
Некоторое время Кьюбитт писал молча. Но Периш неожиданно рассмеялся.
— Что такое? — спросил художник.
— Сюда идет твоя подруга!
— О чем ты, черт возьми? — раздраженно бросил Кьюбитт, оглянулся и сник: — А, да, ты прав…
— А она тоже станет меня рисовать?
— Нет уж, дудки.
— Неласков ты со своей маленькой Виолеттой.
— Нечего ее так называть.
— Почему?
— Да потому, что она уже давно не молода и, может быть, приставуча, но… Она очень беззащитна, и в каком-то смысле она все-таки леди!
— Ты сноб!
— Не будь таким кретином, Себ… Ах, черт, кажется, у нее при себе все ее причиндалы… Похоже, она все-таки собирается рисовать. Ну ничего, я почти закончил на сегодня.
— Она тебе машет.
Кьюбитт стал лихорадочно мазюкать по холсту.
— Все, на сегодня достаточно, — сказал он, собирая краски и подрамник. А потом, вглядываясь в море, добавил:
— Нет, зря ты мне рассказал насчет Люка, зря…