— Да, вид у этих ребят очень здоровый.
Я не ревновал; я не возражал против того, чтобы Сюзанна забавлялась со здоровыми ребятами. К тому же она подбежала к нам.
— Я познакомилась с двумя американскими офицерами. Они сегодня вечером свободны. Можно пригласить их на ужин?
— Да, да. Конечно.
Я был рад за Сюзанну этой возможности развлечься. Ей уже словно стало лучше; она выглядела более оживленной, чем в предыдущие дни, более блестящей. Ее волосы свивались в колечки от морской воды; выходя на берег, она всегда казалась более мокрой, чем прочие купальщицы.
Генриетта тотчас же определила меню.
— Надо найти лангуста. Это обязательно.
Что бы мы делали без Генриетты? Она входила во все дела.
За час до ужина благодаря Генриетте лангуст был сварен, майонез взбит. Со своей стороны, я украсил столовую интерната американскими флажками, найденными на чердаке больницы.
Американские офицеры были одеты в оливковые мундиры с серебряной шпалой на каждом плече. Когда я был военным, у меня была золоченая нашивка; я носил ее на рукаве.
Великаном был Нельсон Джеймс. Его волчьи уши торчали по бокам фуражки. У Говарда были незабудковые глаза и попеременно то густой, то тонкий голос; он говорил на два голоса.
Я не знал ни слова по-английски. Из-за этого мне приходилось беспрестанно улыбаться. Все улыбались. Как только ты прекращал улыбаться, у тебя был такой вид, будто ты дуешься. Только Генриетте удавалось сохранить идеальное выражение лица: внутреннюю улыбку, не трогавшую губы. У нее, должно быть, тоже был полон рот французских слов, которые ей с трудом удавалось удержать.
Сюзанна, знавшая немного по-английски, собственно и вела беседу. Ей приходилось вертеть головой, то направо, то налево, как подвижной антенне, в зависимости от того, надо ли было принимать или передавать. Она даже про еду забыла за этим занятием.
— Что он говорит?
— Говорит, что вино хорошее.
— А теперь?
— Говорит, что ему нравится Франция.
Я наполнял стаканы.
— Они пьют, как губки. А вот Генриетта совсем не пьет.
— Нет-нет, я пью.
Гости, похоже, были довольны. В начале ужина они держались скованно, тщательно затянув узел галстука. Потом сняли свои кители, засучили рукава гимнастерок. Я снял пиджак, чтобы они чувствовали себя вольготнее, но слишком поздно. Они уже снимали галстуки. Они, казалось, вовсе не испытывали смущения. В конце ужина они уже даже не отвечали Сюзанне, когда она с ними заговаривала, довольствуясь жестом; они резко махали рукой, словно отгоняя осу от своего носа, а затем продолжали свой шумный разговор, прерываемый взрывами смеха.
— Что они говорят?
— Не могу понять. Очень быстро.
Решительно, были помехи; Америка больше не отвечала.
— Ну их, — сказал я. — Будем говорить по-французски.
Я обиделся. До сих пор все шло хорошо; нам удавалось поддерживать контакт. Теперь началась череда неудач. Как свертывающийся соус разбивается на комки, так и хорошее настроение распалось. У Генриетты был грустный и отсутствующий вид; она отсутствовала в тот самый момент, когда была больше всего нужна. Конечно, нельзя сказать и того, чтобы мы всеми силами старались избежать катастрофы. Гости, исчерпав промеж себя весь запас слов своего языка, словно уже и не знали, что сказать. Они теперь молча пили.
Нельсон встал, подошел ко мне и сказал на ухо несколько слов по-английски.
— Он что, думает, я глухой?
Непонятый Нельсон безнадежно махнул рукой и вышел в сад.
Когда он вернулся, у него началась икота. Он выпил большой стакан вина, зажав себе нос.
— Надо его напугать, — сказала Сюзанна.
Это нас рассмешило. Лучше попытаться напугать утес, гору.
Человек-гора принялся ходить по комнате со стаканом в руке. Случайно он приподнял драпировку на стене и удивленно присвистнул. Он обнаружил фрески прежнего интерната, которые я прикрыл из-за Генриетты. Мне стало досадно.
— Боюсь, он не поймет, — сказал я Сюзанне. — Надо ему объяснить, что в интернате подобная живопись — это традиция, дешевая похабщина.
— Я попытаюсь. А как будет традиция?
— Понятия не имею. Но надо же что-то сказать.
Говард тоже встал и помогал Нельсону обнажать стены. Появилась Эмма, ее рыжая голова, белое, как стена, тело; она была между ногами осла, лягавшегося от нетерпения. Возрождался старый интернат; под новым интернатом покоился прежний, под новым городом — мертвый. Я чувствовал, что наши гости сейчас совершат ошибку; надо было объясниться.
Сюзанна пошла за словарем. Я взял на себя составление фразы; Сюзанна искала слова, Генриетта писала. Можно было подумать, будто мы разгадываем кроссворд.
— Все! Надеюсь, они поймут.
Я протянул листок Говарду. Он рассеянно пробежал его глазами, хлопнул меня по спине.
— Инцидент исчерпан, — сказал я. — Вернемся к нашей беседе; мы остановились на коньяке.
Мы возобновили обмен улыбками, как в начале вечера. Но душа к этому уже не лежала, да и доверия большого не было. Мы улыбались, но так, как улыбаются соседу во время бомбежки, между двумя взрывами. Я вдруг понял, что американцы пьяны. С каждой минутой они все мрачнели. Они уткнулись носами в стаканы, но их глаза поверх стаканов не отрывались от девушек. Генриетта смотрела на дно своего стакана. Сюзанна время от времени делала гримаску поверх своего. Это было нестерпимо.
— Да что это с ними? Чего они на вас так смотрят?
— Мы им нравимся, — сказала Сюзанна.
— Возможно, но вид у них недовольный.
Так и было на самом деле. Это стало очевидно, когда Говард, пошатываясь, подошел ко мне и сунул мне под нос кулак.
— Чего он? Хочет меня побить?
Сюзанна расхохоталась:
— Он говорит, что у тебя две женщины для тебя одного. Это слишком много.
— Так, он мне надоел! Эти люди начинают мне надоедать.
Я решил, что беседа приобретает тревожный оборот. Наступила та затяжная тишина, которая в барах Дикого Запада предшествует драке. Я видел такое в кино. В жизни это было не так занимательно. Я еще ни разу в жизни не дрался.
Я встал, принялся ходить по комнате. Я держался в стороне от опасной зоны; но тревога меня не покидала. Говард ходил за мной по пятам. Он набычился. Он подталкивал меня вперед, задирал. Не понять этого было невозможно. Я хотел остановиться и получил пинок, вынудивший меня сделать еще шаг.
Я больше не мог отступать без позора для себя; я оказался в углу комнаты; меня прижали к стенке. У меня не было никакого желания драться, но раз уж так надо, стена послужит мне честью, а гнев — доблестью. Оставалось только поддаться той дрожи, от которой меня уже трясло. Удары, которые я мысленно наносил, доходили до поверхности моего тела и вызывали дрожь. От сдерживаемых движений меня трясло, и все сильнее, все сильнее.
Вдруг я распахнул люк, выпустил на волю свору ударов, принялся лупить наудачу.
Я не умел боксировать. Я плохо защищался. Говард два раза заехал мне в лицо. Тогда, как все плохие боксеры, я вцепился в противника. Я обхватил Говарда за шею, словно чтобы обнять его, и в этот момент гнев мой утих.
Я не испытывал больше ни ненависти, ни гнева. Мое оружие выпало у меня из рук; я оказался в руках врага, безоружный, лишенный ненависти. Хуже всего было бороться без оружия и убеждения. На всякий случай я попытался провести подножку, и мне это удалось. Но на полу я оказался под своим противником. В довершение несчастья упавшая со стола вилка попала мне между лопатками и ранила меня.
Я поискал вокруг какое-нибудь оружие. Посмотрел под стол. Увидел только ноги Генриетты; Нельсон и Сюзанна исчезли. Затем я услышал крик Сюзанны в коридоре.
Мне удалось высвободить колени. Ногами и коленями я молотил по животу противника, пока наконец не почувствовал, что я свободен.
Я встал, убежал в коридор, увлекая в своем бегстве Генриетту. Я захлопнул за нами дверь. По счастью, ключ оказался в замке со стороны коридора. Я взглянул на Генриетту. Она побледнела, но прическа ее не пострадала. Ветер был над ней не властен, никакой буре никогда не удалось бы ее растрепать.