— Когда вы сдаете экзамен?
— Через две недели.
— Уже!..
Нельзя было терять времени. Речь шла о будущем Генриетты. Надо было придать содержание этому будущему, чтобы оно вернулось ко мне. Я, учитель, буду парировать удары, я брошу будущее Генриетты, как бумеранг, и оно вернется ко мне.
Как накануне, я перевел разговор на вопрос о любви. Мне казалось, я играл хорошо. Я сам себя слушал; лихо закручивал свои фразы; аплодировал своим выходам. Я даже позабыл о Генриетте.
«Что мешает при соблазнении? — думал я. — Желание, которое подгоняет вас, толкает на ложную дорогу. Хотя вообще-то желание нужно лишь чтобы завершить дело.
Я словчил; я анестезировал свое желание; я перевел спор в чисто теоретическую плоскость. Я поставил перед собой ложную Генриетту, чье тело смущает меня не больше, чем статуя. Я работаю над картой, как генерал, готовящий сражение в своей палатке.
Когда наступит нужный момент, я отойду от плана, я овладею натурщицей».
За столом, напротив меня, статуя Генриетты слушала урок, старательно извлекая из него пользу, она ждала, когда в нее вдохнут жизнь.
Я долго говорил; после чего подумал, что неплохо бы провести рекогносцировку. Надо было изучить местность.
— Хватит на сегодня, — сказал я. — Мы уже много проговорили.
Я обогнул стол, поцеловал Генриетту в губы, усадил ее рядом с собой на диван. Она положила голову мне на грудь, изогнув шею, как кошка.
Один жест повлек за собой другой. Я просунул руку за спину Генриетты, наткнулся на ее маленькую сбрую, узенькие шелковистые лямочки, пуговицы которых похожи на зернышки в мякоти какого-нибудь фрукта. Я вынул зернышки.
«Чем я рискую? Это всего лишь пробный маневр».
Я поцеловал плечи и груди Генриетты, удивился тому, что мне совсем не сопротивляются. Такое непротивление смутило меня. Под одеждой Генриетты, наверное, скрывалась какая-то ловушка. С девушками всегда так: вытянешь руку ничтоже сумняшеся — и цоп! попадаешь в ловушку. Я удвоил предосторожности, ощупал сквозь ткань это неподвижное тело, как разряжают капкан — издалека, при помощи палки. Но мне не удалось вызвать никакой реакции, никакой попытки защититься. Генриетта раскрывалась разом, как местность простого рисунка, на которой стратегия даже и не нужна.
Я зашел слишком далеко; я хотел знать, что скрывает Генриетта. Теперь я продвинулся достаточно. Обнаженная Генриетта не скрывала ничего. Она отдавалась без промедления, в тот самый момент, когда я не мог ее взять.
Я застыл, изо всех сил сосредоточился в поисках аргумента, решительного поступка, оружия, чтобы взять Генриетту или же убить ее или себя. Но ничего не нашел. Вот где была ловушка; нечем было заменить желание.
Я отнял руки. Генриетта упала на диван, вздрогнув ресницами, и осталась лежать, опираясь головой на узел своих черных волос. Она ждала меня. Я погиб.
Я встал, сунув руку в карман.
— Поздно.
Я вышел из комнаты как мог медленнее; но я сдерживал шаги; будь моя воля, я бы побежал. Дом не мог меня удержать. Я пробежал через сад, толкнул калитку. Спустился по ступенькам в город, оказался на пустынной главной улице, продуваемой влажным ветром. Фонари раскачивались на подвесках, и тени метались под арками.
На площади Военных моряков, возле музыкального киоска, ощетинившегося носами кораблей, я обернулся, ища глазами над городом, над деревьями, голубой свет интерната.
«Невозможно, — говорил я себе. — Это невозможно».
У меня в голове крутилось одно это слово, и я повторял его беспрестанно. Невозможно снова увидеть Генриетту, невозможно вернуться назад, невозможно жить. Столько невозможного облегчало мне выбор, направляло мои шаги в единственном направлении. Я обогнул порт, залитое светом пространство у подножия города. Словно гусеницы на конце нити, автомобили с двадцатью колесами спускались вдоль брони кораблей и карабкались на причал.
Я шел у самых решеток, словно желая раздразнить американских охранников, чьи автоматы торчали между прутьями. На меня направили прожектор, и мне стало неловко, словно я был голый. Луч прожектора ушел в стороны, моя тень обернулась вокруг меня, словно большая стрелка на циферблате.
Я пришел на пляж, тщетно поискал какой-нибудь обрыв, откуда бы броситься в море. В этом месте не было ни самого что ни на есть маленького причала или вышки, ни малейшего утеса, с которого можно было бы прыгнуть в воду. Придется мне умереть обыденно, раздеться, словно перед купанием. Я разделся, вошел в воду неуверенными шагами. Море показалось мне теплым; оно было теплее ветра. Я поплыл в темноте, затем нырнул. Под водой царила жестокая, нечеловеческая тьма. Я быстро вынырнул на поверхность.
На пляже — две тени, два бродяги в бурнусах. Без всякого сомнения, эти люди подкарауливают меня. Они преградят мне путь, отнимут мою одежду, бросят меня обратно в эту черную воду, привязав мне камень на шею. Такая смерть недопустима.
Я поспешно вышел на берег, оделся. Бродяги смотрели на меня, в некотором удалении. Нельзя терять времени; я закончил одеваться на бегу.
Они шли за мной. Я побежал к городу. Я снова увидел голубой свет моего дома, куда я не мог вернуться. Теперь ветер был мне в спину, я повернулся спиной к морю. Я пробежал через город так быстро, что далеко обогнал свой страх.
Я замедлил бег только за городом, недалеко от дома Сюзанны, в котором не горел ни один огонек.
Я постучал в дверь, потом в ставни. Из соседнего окна какая-то женщина обругала меня по-арабски. Я вернулся на дорогу. Смотрел, как проезжают тележки зеленщиков, запряженные ослами.
Позже проехали большие американские грузовики, сначала с зажженными фарами, потом, когда рассвело, с потушенными огнями, только красный отсвет солнца отражался в стеклах.
Каждый грузовик пыхтел, проезжая мимо меня, и походя отвешивал мне хорошую оплеуху. Негры-шоферы в круглых зеленых шапочках, перегибаясь через дверцу, сплевывали жвачку.
Сидя на откосе, я получал презрение людей и машин. Но грузовиков было слишком много. Как преступник у позорного столба, я сначала принимал все близко к сердцу, затем привык к оскорблениям. Под конец я уже отвечал, строя рожи. Я вновь обретал уверенность. Понемногу отчаяние покидало меня. Нет, я еще не созрел для страдания. Мне не хотелось умереть. Я пробредил целую ночь, а совершил только несколько смехотворных самопокушений.
Украдкой я измерил смерть; она была намного выше меня.
Я посмотрел на небо. Ветер стих. Сегодня должен быть погожий день. Я вышел в поле; сделал несколько шагов по апельсиновой роще, торжественно-официальному саду с выкрашенными известью стволами деревьев. Эти деревья в белых гетрах маршировали только по прямым аллеям, тщательно обработанным граблями. Я огляделся вокруг, чтобы удостовериться в том, что мне не угрожает какое-нибудь ружье; выбрал один апельсин, налитый соком, с цветочным запахом, потом еще один.
Сквозь ветви я увидел Сюзанну на велосипеде, ее голубая юбка надулась, как парашют. Мое отчаяние взыграло с новой силой. Я цеплялся за последнюю надежду. Сюзанна, подъехав к дому, толкнула калитку, не сходя на землю. Согнувшись над рамой велосипеда, она вспрыгнула на две ступеньки крыльца.
Я побежал за ней, встал в дверной проем. Я явился ей, уцепившись за дверные стойки, ссутулив спину и подволакивая ноги, как являются те, кого уже считали мертвыми, а они, смертельно раненные, доползают до порога своего дома.
После ночи поисков я наконец нашел, где мне умереть, где произнести последние слова. Я долго прижимал рукой открытую рану. Теперь я мог истечь кровью.
Сюзанна обернулась. Это была не Сюзанна, а молодая белокурая женщина, которой я не знал.
— Я хотел бы видеть мадам Каррион.
— Она здесь больше не живет, месье. Она вчера уехала.
Я вернулся на дорогу; посмотрел на часы. Скоро время моего обхода в больнице. Я пошел к городу. Меня клонило в сон. (Ах! Лучше бы я выспался.) Я хотел есть. (Я не успею прийти к завтраку.)