— Жан Каррион уехал, — сказал я. — Его жена, вы ее знаете, осталась одна; она переедет жить к нам. Как вы на это смотрите?
— Это хорошо. Сюзанна будет мне подругой.
Я взял Генриетту за руку, слегка пожал возле локтя.
— Пора спать, — сказала она.
— Да, пора. Я буду спать здесь, в моей комнате слишком холодно.
На самом деле я боялся, что в моей комнате меня встретит остывший аромат Сюзанны. Недавно меня напутал страх Сюзанны. Наступит день, когда страх уже не оставит меня; как Сюзанна, я с тоской буду ждать укола, избавления. Если бы я сейчас вернулся в свою комнату, я напутал бы себя, я бы заглянул под кровать, за обои.
— Вы будете спать на этом стуле? — спросила Генриетта.
— Почему бы и нет? Когда захочу спать — усну.
Я надеялся, что Генриетта станет возражать. Но нет, она ничего не сказала. Она оставит меня спать на стуле. Мне вспомнился один белый конь, которого я видел на лугу — он спал, стоя на четырех ногах, как каменная лошадь, закрыв глаза с длинными белыми ресницами. Это воспоминание взволновало меня, потому что восходило к одной очень давней ночи, когда я уложил на траву служанку моих дедушки с бабушкой, живших в деревне.
Когда я очнулся от воспоминаний, Генриетты уже не было. Она высвободила свою руку и ушла. Я позабыл ее удержать, выпустил из руки синицу ради журавля.
Жесткая спинка стула толкала меня вперед; я мог держаться на нем, только обхватив голову руками. Действительно, мне было слишком плохо на этом стуле, я не мог даже страдать в свое удовольствие. Я вернулся к себе в комнату.
Накануне Рождества я отправился за Сюзанной, чтобы перевезти ее в интернат.
Я толкнул решетку. Туземные дети играли в некоем подобии сельского дворика, засаженного, как огород, капустой на высоких стеблях. Сюзанна жила в одноэтажном домике в глубине двора. Она была в трусах и рубашке и гладила себе платье электрическим утюгом.
— Видишь — у меня гость.
У железной печки грелся арабчонок в крошечном бурнусике; он был не выше печки. Сюзанна дала ему кусок сахару, который она взяла из коробки на камине:
— Иди поиграй в сад.
Она надела халат. Я поцеловал ее.
— Мы сейчас уходим. Соседи видели, как ты вошел.
— Пошли! Чемодан собрала?
— Да, все готово.
Она побросала в чемодан какие-то коробочки с кремом, колоду карт, трусики и лифчик из черных кружев.
— Тебе надо сегодня вечером надеть красивое платье.
— Зачем?
— А затем, что отныне ты больше не будешь приходить ко мне через балкон, ты больше не рискуешь разорвать одежду; а еще потому, что сегодня праздник — Рождество.
Она надела очень веселенькое черное платье с красным поясом. Я поцеловал ее в волосы и в шею; захотел снять с нее платье.
— Тебе не нравится?
— Напротив, именно потому, что оно мне нравится.
В глубине комнаты, в которую я вошел, была дверь в маленькую комнату, целиком заполненную диваном. Было ясно, что это спальня: там можно было только лежать. Войдешь, натыкаешься на диван и валишься; это была валильня. Я увлек Сюзанну в свое падение.
— Хороший у тебя домик. Лучше, чем твоя городская квартира. Там была одна ванна, а здесь — одна постель.
— Да, но мне жаль ванны. В воде мне лучше всего о тебе думалось.
— Почему же?
— Потому что я была совсем голая, а когда я видела себя голой, я думала о тебе. Я ласкала себя, тайно себя изучала, старалась вообразить себе твое наслаждение.
— Странно. Я, когда купаюсь, ни о чем не думаю. Просто моюсь.
— А я думала у себя в ванне. О тебе и о смерти, чтобы развлечься. Например, я часто думала о римлянах, которые вскрывали себе вены в ванне.
— Какая гадость.
— Мне тоже было противно, но о какой еще смерти я могла думать? О том, как я выброшусь из окна? Там были только маленькие окошечки под самым потолком.
— Здесь ты тоже не можешь выброситься из окна, — сказал я. — Ты на первом этаже.
— Здесь я думаю о газе, об угаре от печки. С ванной, конечно, не сравнить, но вообще-то если думать только о смерти, то ничто не сравнится с окнами.
— Это точно, — согласился я. — Мысленно выброситься из окна — это освобождает. Это вопль лыжника, срывающегося с трамплина.
Я не надеялся, что Сюзанна будет счастливее в светлой и просторной квартире, где хватит места мысли о смерти. Однако я сказал ей:
— Теперь ты будешь счастлива.
— О да! Конечно!
Мы лежали на диване; мы могли говорить о счастье; о нем всегда лучше говорится лежа, чем стоя.
Сюзанна спрыгнула на пол, открыла шкаф, вытащила из-под стопки простыней сверток, обернутый в полотенце:
— Посмотри, как я хорошо работаю.
Она разложила на постели детские одежки. Этот воображаемый ребенок будет весь в голубом; у него будут голубые ленты на носочках и распашонках.
— Видишь, моему ребеночку не будет холодно.
Для Сюзанны мысль о холоде призывала мысль о любви. Она призналась, что полюбила меня, потому что однажды вечером я облек свое большое тело в свитер, показав таким образом, что моя сила уязвима, что мои мускулы бессильны перед воспалением легких.
Малыш Сюзанны тоже был хрупким; он был всего лишь хрупкой и хилой надеждой. Поскольку любовь его матери оказалась преждевременной, ему требовалось много пеленок.
Сюзанна убрала одежки в шкаф. Выключила счетчик газа и электричества. Я взял чемодан.
Спускалась ночь. В конце дороги в небе маячили серебристые аэростаты, воздушное заграждение, защищавшее порт от авианалетов. Дорога шла вниз, а мы по ней, большими радостными шагами.
Генриетта ждала нас у двери интерната. Я был счастлив. Я собирал свой народец; я надеялся наполнить одну за другой все комнаты в доме, найти замену для каждого из отсутствующих. Я строил будущее по планам прошлого.
Нужно было, чтобы первый вечер совместной жизни удался. По счастью, было Рождество. Сюзанна явилась в Рождество, словно манна небесная. Генриетта подарила ей цветы; они поцеловались. Начало хорошее.
За ужином я не участвовал в разговоре, но был готов вмешаться, как в цирке человек в сапогах, стоящий возле клетки и вооруженный большим пистолетом. Моей тактикой было производить шум, если установится тишина, подчеркивать важные моменты, удачные пассажи, встревать между устами и ушами, чтобы усилить чувства.
Генриетта поддерживала меня. Она явно хотела понравиться Сюзанне; никогда еще она столько не говорила. Но она слишком долго молчала прежде; а молча узнаешь только печальные истории. Она сказала, что у нее был брат, умерший от тифа. Все огорчились, и я позволил грусти слегка продлиться. В конце концов неплохо с самого начала составить фонд печальных историй для печальных моментов. Когда у нас будут истории на все случаи жизни, дружить станет легко.
Рождественская ночь начиналась действительно хорошо. В начале ужина мы пытались всеми средствами раздуть огонек беседы. После ликеров самые толстые поленья стали заниматься. Сюзанна рассказала анекдот. Она умела насмешить, не выглядя смешной, как это умеют только по-настоящему печальные женщины. Генриетта мило смеялась, показывая белые зубки. Сюзанне захотелось снова вызвать этот смех, и она рассказала еще анекдот, про хромоножку. Она хромала, приподнимая подол платья, вывертывая внутрь свои красивые ноги, неловкая и трогательная, как утенок. Генриетта захлопала в ладоши.
Потом я захотел петь. Я предложил хор на три голоса. Надо было так тесно сблизить голоса, чтобы каждый, забыв собственный мотив, пел на голос другого. Это прошло с блеском, просто непонятно, как же мы могли петь раньше, до нашего знакомства.
— Хорошей музыки в одиночку не добьешься. Это очевидно. Послушайте колокола; от одного колокола музыки никогда не получается.
— Нам бы надо сходить на рождественскую мессу, — сказала Генриетта.
Я восторженно подхватил. Надо было что-то делать, все равно что. По крайней мере если мы вдруг заскучаем, то сможем списать всю скуку на мессу, дав понять, что без мессы мы бы здорово повеселились.