Но человек не собака. Страшновато. А вдруг? Дагиров не выдержал, съездил в соседний район к старому, опытному хирургу, который давно пережил и славу, и отчаяние.
— Брось! — сказал тот после третьей рюмки, морщась и поглаживая живот, где давала себя знать застарелая язва. — Не связывайся. Инвалидность этот мужик имеет? Имеет. Пенсию получает? Ну и пусть живет.
— На сто восемьдесят рублей?
— Это уж забота собеса. А тебе какой резон? Во-первых, формально ты вообще не имеешь права без разрешения министерства. Во-вторых, вероятность удачи не стопроцентна. А если неудача? Затаскают по комиссиям, к прокурору, напишешь десятки объяснительных… Зачем тебе это? Зарплату ведь не прибавят.
Действительно, зачем, во имя чего?
…Бричку бросало в темноте на ухабах, он пребольно ударился локтем, но даже не поморщился, лишь всю дорогу машинально потирал руку.
Дело, конечно, не только в Карпухине. Ведь таких увечных, измученных болями, с изломанной психикой сотни, тысячи. Им всем надо помочь, выражаясь армейским языком, вернуть в строй…
В последний момент Карпухин вдруг струсил, но виду старался не подавать: балагурил, рассказывал анекдоты, ущипнул молоденькую санитарку, лишь пальцы выдавали его волнение. Они беспрерывно двигались: нервно крутили папиросу, зажигали спички одну за другой, почесывали затылок, барабанили по столу.
В коридоре Карпухин пытался запеть, но как только захлопнулась дверь операционной и наступила торжественная стерильная тишина, прерываемая лишь тихими командами операционной сестры, он умолк и, стиснув зубы, уставился в потолок, чтобы найти одну точку, сосредоточиться на ней — пусть делают с ним, что хотят. Так подсказывал ему невеселый опыт.
Укол. Еще укол. Можно, конечно, терпеть, он знает, режут вроде бы по неживому, но попробовали бы те, кто убеждает, что местное обезболивание полностью снимает боль, перенести пару операций на кости…
Еще укол. Еще. Он уже, действительно, ничего не ощущает. Сколько ж можно ждать? Чего этот Дагиров копается? Возьмет он, наконец, скальпель или нет?.. Наверное, все-таки кишка не выдержала, испугался в последний момент…
Он чуть-чуть повернул голову, но сестра, стоявшая у изголовья, заметила это движение и истолковала его по-своему.
— Потерпи немножко. Сейчас кончают.
То ли от радости, то ли от нетерпения он рванулся, насколько пустили привязанные к столу руки, приподнялся на локтях, простыня слетела, а на ноге, многострадальной своей ноге, он увидел блестевший никелем аппарат, который Дагиров не раз показывал у себя в кабинете и который теперь казался ему незнакомым и диковинным, как бы приросшим к ноге.
— Что за глупости! — недовольно сказал Дагиров. — Чего это ты разбушевался?
Палата встретила Карпухина с настороженным любопытством. Больные смотрели на него как на страдальца, подавали пить, угощали домашним вареньем. Все это было очень приятно и щекотало самолюбие, но на третий день роль мученика ему надоела, а сладкого он никогда не любил. Энергичная проказливая натура брала свое. Дагирову жаловались санитарки: за его тумбочкой были найдены пустые бутылки. А недели через две после операции, уверовав в прочность вновь обретенной конечности и презрев строгие наставления врачей о вреде алкоголя и беспорядочной жизни, Карпухин исчез. Как был, в больничных тапочках, пижаме и халате… Осторожные поиски — не хотелось позориться на весь район — не увенчались успехом. А через двое суток, утром, Карпухин был обнаружен дежурной сестрой спящим на своей койке. Лишь угроза Дагирова снять аппарат и выписать на все четыре стороны заставила Карпухина образумиться.
Судя по снимкам, кость срасталась. Конечно, Дагиров рассчитывал подержать аппарат подольше, до полной уверенности, но у Карпухина были свои планы на жизнь.
На исходе двух месяцев он зашел в кабинет главврача.
— Все, Борис Васильевич, сымай эту сеялку. Надоело. Спасибо, конечно, но она мне больше не нужна. Во! Смотри! — Он отбросил костыль и по-медвежьему затопал перед столом. — Смотри, как держит!
У Дагирова закаменели скулы. Впрочем, кость, видимо, действительно держала прочно. Мужик-то килограммов на девяносто, а вон как уверенно наступает.
Кончилась карпухинская эпопея, казалось, можно было передохнуть. Немало понервничал Дагиров за эти месяцы, не мешало съездить в отпуск, отдохнуть. Но как откажешь соседу-учителю? У него тоже не срастается кость еще с сорок второго. Еле ходит, мается. Карпухиным очень интересовался. Теперь заходит каждый вечер, курит, говорит о всяких пустяках, но просить стесняется. Понятно и так: надо помочь. Есть еще бухгалтер в «Заготзерне», тоже инвалид войны…
В общем, отпуск в том году не состоялся.
Дагиров, оказывается, понятия не имел, сколько людей в районе давно махнули рукой на медицинскую помощь и смирились со своим увечьем. В поликлинике, не умолкая, звучал неровный перестук костылей. Из соседних районов приезжали загодя, отыскивали дальних родичей и кумовьев, долго пили чай стакан за стаканом, расспрашивали с крестьянской обстоятельностью, но уж уверившись, ждали неделями.
Дагиров как впрягся, так и не мог остановиться. С утра — поликлиника, потом — операции, потом — опять поликлиника. А люди все шли и ждали возле дома — и ранним утром и поздним вечером.
У Любы руки опускались: крыльцо и половики в коридоре затоптаны, под окнами полно окурков, будто в доме играли свадьбу.
Устав вечерами от долгого ожидания, она заходила в тесную комнатушку, приспособленную мужем под кабинет. На столе лежали тяжелые строгие книги: «Основы механики», «Сопротивление материалов», «Технология обработки металлов». Зачем? Ну зачем ему эта тягость? Так хорошо жили — спокойно, основательно. Сердце ее сжималось в предчувствии беды. Она сидела в выстывающей постепенно комнате, кутала полные плечи в платок. Ждала.
Дагиров приходил поздно. Карие навыкате глаза весело блестели на скуластом лице; худой шее свободно в вырезе воротника. Едва сполоснув руки, он садился за стол, ел много и жадно. Потом проходил в свою комнатушку, и Люба, лежа в кровати с открытыми глазами, долго следила за желтой полоской под дверью. Напрасно она покашливала, стуча шлепанцами, ходила пить воду. Иной раз до утра подушка рядом с ней оставалась несмятой.
Однажды далеко за полночь, силясь разобраться в запутанных формулах, Дагиров почувствовал, что за спиной кто-то дышит. Он обернулся. Люба с горестным лицом стояла у стены, сжимала на груди плотную ткань халата.
— Зачем все это, Боря? Ведь ты себя губишь. И меня тоже.
Дагиров искренне удивился.
— Не понимаю. Как это «губишь»? Я своей жизнью доволен.
— Разве это жизнь? Вот я тебя не видела уже два месяца. Да, да, не видела. И тебе все равно. Ты как постоялец: прибежишь, перехватишь — и к своим книгам. А между прочим, у тебя жена есть, сын растет — что ты о нем знаешь? «Здравствуй, сынок. Кушаешь хорошо? Не балуешься? Ну иди, не мешай папе», — вот и все. А сын уже научился писать и мечтает о конструкторе — «тоже буду делать аппарат, как папа». Ты этого не знаешь. У мамы был день рождения — не пошел; приглашал председатель райисполкома — отговорился. Из-за тебя и я живу, как в заточении: работа — дом — хозяйство — ребенок. И так изо дня в день. Никакой радости.
Дагиров поднялся, подошел, взял жену за плечи, остро глянул в затуманенные обидой родные синие глаза: неужели не понимает?
— Послушай, Любаша. Можно, конечно, на работе с нетерпением поглядывать на минутную стрелку, радоваться тарелке горячих щей и ждать воскресенья, когда можно поваляться с газеткой на диване; дотянуть так до пенсии, а потом заняться выращиванием клубники и ранних помидоров. Никто тебя не осудит. Но представь на минутку, что откуда-то сверху за нами наблюдает некто: мы, конечно, безбожники, но ты все-таки представь. Вот понаблюдает он и скажет: «Что ж это ты, Борис Дагиров, наделал? Я дал тебе ум, смекалку, а ты все эти качества употребил, чтобы поставить в спальне лишний шкаф и ублажать желудок. Мало того, я вложил в твои руки средство облегчить страдания людей, твоих братьев, а ты из лености, из душевной черствости отбросил его прочь». Что я ему отвечу? А теперь представь, что все это мне подсказывает совесть. К сожалению, я пока не могу объяснить и доказать, но я уверен, что моим аппаратом мы делаем лишь первые робкие шаги. Его возможности куда больше.