В комнату позвали несколько человек из новоприбывших. Аркадьев объявил о своем отъезде, выслушал сожаления. На этом совещание закончилось и начался прощальный пир. Я вышел во двор. Из раскрытых окон неслись крики «Ура! Слава!». Эти крики то и дело прерывались нестройным пением. На лужку, усевшись вокруг двух ведер самогона, угощались «повстанцы». В этом они не отставали от своих атаманов.

Я отправился спать на сеновал. Поздно вечером рядом со мной улегся Борода. Шурша сеном, он зашептал:

— Вот здорово вышло! Пока Марусин представитель ездил сюда, саму атаманшу перехватили чекисты и кавалерийский отряд. Никто из банды не ушел, а чертову Марусю взяли! Сирый говорит, что «это дело рук проклятого Капусты». Я тоже думаю, что это Капустин сработал!

— Это тот Капустин, что снаряжал нас в Екатеринославе? — поинтересовался я.

— Он, он! Больше некому. Он же в Екатеринославе, как и я, начальник отдела по борьбе с бандитизмом.

За домом «повстанцы» наладили хор: пели старинные украинские песни. Изредка, под гармошку, кто-то выкрикивал частушки — и хор задорно подхватывал припев: «Чим-чура, чура-ра!»

Борода долго ворочался, вздыхал:

— Эх, хорошо поют, черти, спать не дают! Пойду послушаю, что о новом атамане говорят.

Вскоре певшие приумолкли. До меня доносились лишь отдельные восклицания и смех. Я было задремал, как вдруг жалобно раз-другой вздохнула гармонь и запел Борода. Я смог разобрать только слова припева:

Э-эх, доля-неволя, мутная волна! Стенка ли, осина — могила темна!

В мелодии этой песни, в словах ее припева и вздохах гармошки было столько тоски, что мне стало не по себе.

Но вот гармонь вздохнула еще раз и смолкла. Долго стояла тишина. Потом кто-то из «повстанцев» пропел: «Эх, стенка ли, осина — могила темна!» — и выругался.

Прошло, наверно, полчаса, когда я услыхал тяжелые шаги.

— А песню эту я выучил в Ставропольской тюрьме, куда меня чекисты законопатили, — сказал кому-то Борода.

«Опять плетет байки», — подумал я, но, услыхав продолжение разговора, испугался. Сна как не бывало.

— Может, там ты меня и видел? — спросил Кирилл.

— Ни, ни! — бубнил пьяный голос. — В Ставрополе не был, в тюрьме пока не сидел. А вас, добродию, где-то видел!

— Это бывает. Завтра проспишься и, может, вспомнишь. Только, я думаю, ты обознался. Если ты на германской не воевал, на Дону и в Крыму не был, то где же ты меня мог видеть? Я на Украине шестой день. Нет, друг, это тебе померещилось. Иди спать.

Борода полез на сеновал, а пьяный голос еще долго бормотал под дверью. Потом бормотанье перешло в храп. Борода толкнул меня в бок и зашептал:

— Дядька нашелся знакомый. Вроде бы где-то я его брал… Вот чертяка! Только этого недоставало… Может, утром он на трезвую голову не станет вспоминать? Но кто его знает. Этот пьянчуга ко мне весь вечер привязывается, а Сирый нет-нет да и напомнит ему: «А где же ты его бачыв?» Я от них еле отвязался и ушел. Пришлось сказать Аркадьеву, что голова болит. Надо что-то предпринять!

— А что можно предпринять? — шепотом спросил я.

— Что, что? Способов много, только не подымается у меня рука на безоружного, да еще пьяного.

— А вдруг завтра утром он вас узнает?

Борода молчал, ворочался, а пьяный под дверью сарая перестал храпеть и вновь стал гадать: «Видел или не видел?»

— Знаешь, что, Саня, — быстро зашептал Борода, — попробую с ним поговорить начистоту, а уже если не поможет, то… — Он не договорил и стал натягивать сапоги. — А ты минут через пять спустись вниз, достань кольт и принеси его мне. Мы пойдем к пруду.

Чертыхаясь, что не дает уснуть, Борода полез вниз. Вскоре послышались возня и голос Бороды: «Давай, давай, топай отсюда! Нечего тут шуметь. Иди спать к своим!»

Затем я услышал жалобный голос пьяного: «Та пустите меня, добродию, я пойду сам!»

Когда голоса удалились, я спустился вниз. В залитом лунным светом дворе никого не было. Наша тачанка стояла у самой двери, упираясь спинкой в стену сарая. Я чуть откатил ее. Тень открытой со стороны дома двери делала меня невидимым. Осторожно, стараясь ничем не стукнуть, я открыл сундук, вынул дно и, достав кольт, спрятал за пояс брюк. «Зачем он понадобился Бороде? Он же говорил, что на безоружного не может поднять руку. Да и выстрел из кольта всполошит всю банду». Но раздумывать было некогда. Я вышел со двора и поспешил за Кириллом.

Почти у самого пруда моим глазам открылась такая картина: пьяный выписывал ногами невероятные узоры, а Борода обнимал его за плечи и приговаривал:

— Сейчас, Кузьма, умоешь лицо, посидишь у воды и все пройдет. Может, тогда и вспомнишь.

— Эге, умоюсь! — соглашался пьяный, а Борода продолжал:

— Хорошо бы тебе выкупаться, да, боюсь, утонешь. «Неужели он его утопит?» — с ужасом подумал я.

— Нет, в воду не полезу, — встрепенулся пьяный, пытаясь освободиться от объятий Бороды. — Не полезу! Не умею плавать! Посижу на бережку, охолону.

Он стал рассказывать, какая у него хорошая семья — жена и трое детей, что он лучший хозяин во всей Огневке. Потом бандит вдруг помрачнел и, глубоко вздохнув, заявил, что все его благополучие может разрушиться из-за участия в «повстанье». Он сплюнул и зло сказал:

— Какое это повстанье? Только разбой и грабиловка! А Полковник и Сирый — хуже волков!

— Ну, что ты говоришь, Кузьма! — остановил его Борода.

— Волки, волки! — настаивал пьяный. Мне даже показалось, что в голосе его прозвучали трезвые нотки.

Мы подошли к пруду. Борода усадил пьяного у самой воды, снял с него каракулевую шапку, сказал мне:

— Саня, зачерпни воды. Сейчас освежим Кузьму, вытрезвим и поговорим. Может, он и вспомнит, где мы с ним виделись.

Кузьма, который молча сидел на земле и уже успел задремать, вдруг встрепенулся:

— Точно, видел вас, добродию, — забормотал он, — только, хоть убейте, не вспомню!

Я подал Бороде воду. Он старательно вымыл Кузьме лицо, вылил остатки воды ему на голову и нахлобучил шапку. Пьяный сидел спокойно и только пофыркивал.

— Полегчало? — спросил Борода.

— Чуток легче стало. Спасибо вам, добродию! — Он зябко повел плечами. — Холодно!

— Ничего, посиди спокойно. Сейчас отогреешься, тогда поговорим, — сказал Борода и обратился ко мне: — Принес, Саня?

— Принес, Павел Афанасьевич.

— Давай! — Кирилл протянул руку за кольтом и вдруг, к моему удивлению, четко выговаривая каждое слово, произнес: — И не Павел Афанасьевич я, а Кирилл Митрофанович, а фамилия моя — Борода.

Услыхав фамилию «Борода», пьяный, как мне показалось, протрезвел. Хитро сощурясь, он улыбнулся, погрозил Кириллу Митрофановичу пальцем и попытался встать на ноги.

— Сиди, Кузьма! — приказал Кирилл и махнул кольтом.

Пьяный, все более и более трезвея, стал креститься, приговаривая:

— Господи, царица небесная! Та вы, добродию, не шуткуйте с ливорвертом.

Потом он решил превратить все в шутку.

— Какой же вы Борода? Вы же свой человек, ахвицер! — Он снова попытался встать.

— Хватит, Кузьма! Садись и слушай! — осадил его Борода. — Ты меня не узнал, а я тебя вспомнил. Ты где был дня за два до Первого мая?

— Где я был? Дома! — невинным, совсем трезвым голосом ответил Кузьма.

— Плохая у тебя память, Кузьма. Под Первое мая ты был в Пушкаревке. Там я тебя и взял. Пьяного, как сейчас. Вспомнил? Я тебя за ноги с печки стащил.

— Господь милослывый! — завопил Кузьма. — Так тот дядько был с рыжею бородою, а… а…

— А бритва на что?

Кузьма повалился в ноги Бардину, беспрестанно крестясь и пытаясь обнять его сапоги.

— Что, теперь узнал?

— Узнал, узнал, товарищ Боро…

— Ну, ну! Какой я тебе товарищ? Забыл, кто ты? Память у тебя совсем дырявая. Давал мне подписку в Чека, что не будешь выступать против Советской власти?

— Та давал…

— А что на деле? Кузьма заплакал.

— То все Сирый, щоб ему выздыхать! Когда я из Чеки прибыл до дому, он сразу ко мне: «А ну, Порубайло, собирайся в поход, а если не пойдешь, хату спалю!»


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: