Ишханов подошел к своей тумбочке и, достав оттуда продкарточку, сказал:
— Пойдем. Думай, не думай, а подкрепиться надо.
Я открыл свою тумбочку. Но моей продкарточки на месте не оказалось. Меня обдало жаром. Я снова обшарил тумбочку и даже постель, но напрасно.
— Что ты там копаешься? — спросил Ишханов.
Я объяснил.
— Не расстраивайся по пустякам. Я никогда не оставлю человека в беде. Не в моем это характере…
Он взял меня под руку и повел к выходу.
Да, тот проклятый день останется в моей памяти навсегда… «Никогда не оставлю человека в беде. Не в моем это характере», — разве я мог усомниться в искренности этих слов?
— Ты слушай меня, парень. Ни одного слова неправды я тебе не говорю, — убеждал меня на ходу Ишханов. — Мне в жизни куда труднее приходилось. Думаешь, я мог бы спасать свою шкуру, если бы не умел приспосабливаться к людям? Как бы не так…
Мы долго ходили по безлюдным, унылым улицам города. Ишханов все говорил и говорил. Правда, мне и тогда казалось, что заботы этого человека обо мне идут не от сердца, что он всегда чего-то не договаривает. Но мне было не до расспросов.
Наконец, пришли в какой-то домик. Встретили нас гостеприимно. Хозяин назвался рабочим нашего же завода. Пока хозяйка возилась на кухне, он скрутил себе цигарку, насыпав в бумажку табаку и еще какого-то неизвестного мне порошка. Жадно выкурив половину, он передав другую моему товарищу. После перекура языки у обоих развязались. Но я, как ни прислушивался к их разговору, ничего не мог уловить.
Хозяйка накрыла на стол. Я был удивлен, что война миновала эту небольшую, грязную комнату… Чего только тут не было! И икра, и колбасы, и консервы… Ешь — не хочу. После того, как со стола убрали уже вторую пустую бутылку из-под тутовки, хозяин, глядя на меня, сказал:
— Война! Вот приходится выкручиваться и соображать, чтобы хоть иногда повеселиться.
За все время пребывания у неизвестных мне людей хозяйка не проронила ни слова. Я так и подумал, что она, наверное, немая, но прошло немного времени с того дня и на встрече с этой женщиной в кабинете следователя я убедился в обратном. Она оказалась старой, многоопытной содержательницей воровских притонов.
После этого первого дня знакомства мы были в притоне у молчаливой хозяйки довольно частыми гостями.
Ишханов обрабатывал меня с терпеливостью охотника, выслеживающего вкусную дичь. Наконец, я стал жертвой одной из многих форм шантажа, применяемых уголовниками для запугивания случайно оступившихся в жизни юношей. Однажды, когда мы были у известного мне теперь барышника, между ним и Ишхановым состоялся разговор «начистоту».
Подали на стол харчо. Спиртного не оказалось. Предварительно накурившись дурману, Ишханов спросил: почему нет выпивки? И, не дожидаясь ответа хозяина, продолжал:
— Ты смотри у меня, скряга! Не думай, что я в тюрьме на баланде буду сидеть, а ты здесь золотые рыбки заводить станешь. Все равно, когда вырвусь, горло тебе перегрызу.
Не знаю, как далеко зашел бы этот разговор, если бы в дом барышника не ворвались два милиционера. Они с ходу наставили на меня и Ишханова пистолеты. Увидев своего товарища с поднятыми руками, я поднял свои. Торопливо проверив наши карманы, милиционеры вывели нас на улицу. Как и куда они нас вели, я не знаю. Но, очевидно, ни нам, ни им не захотелось идти вместе. Пройдя один квартал, Ишханов молча потянул меня за руку и мы бросились в боковую улицу, в темноту. Через несколько минут, отдышавшись, мы вдруг услышали далекий и уже безопасный милицейский свисток…
Вскоре однако мне пришлось еще ближе узнать Ишханова и его друзей. Это произошло на заседании суда, где на скамье подсудимых занимал место и я, как соучастник краж, совершенных Ишхановым.
Оказалось, что Ишханов был опытным квартирным вором. На суде мне стало известно, что на его совести был не только я. Он многим успел покалечить жизнь — вербовал себе помощников. Позднее я увидел и тех двух «работников милиции», от которых Ишханов «скрылся» вместе со мною. Я встретился с ними в одной тюремной камере, где они обставляли всех в «очко». Опытные, наглые аферисты меня «не узнали»…
Тетрадь вторая
В преступной среде нередко все делается сплеча, без головы. Такова одна из сторон уголовной, пагубной «романтики». Не один год я провел среди преступников, не одну сотню дней и ночей размышлял о своем прошлом. И с каждым новым воспоминанием все яснее и отчетливее видел убогость и пошлость этой «романтики». Думаешь, думаешь… как с луковицы, слой за слоем снимаешь с прошлого горечь своей жизни, а конца этим слоям все нет и нет…
К исходу войны в числе других заключенных я прибыл в одну из колоний Сибири. Нас было человек семьдесят-восемьдесят. Близилась осень. Дни стояли пасмурные, дождливые. Мы долго шли этапным порядком по большаку и промокли до нитки. Ноги от усталости одеревенели и едва слушались.
Нас завели в небольшое помещение с крошечными окнами, сложенное из бревен-кругляка. В окна и щели сквозило. Настроение у меня было отвратительное. Во всем мир чудилась какая-то отрешенность от мира, тоска, скука. Даже говор людей не оживлял обстановку.
Спусти несколько минут, к нам пришли работники колонии. Невысокого роста офицер бросил на нас беглый взгляд и на минуту спрятал свои глаза за опухшими веками. Он был очень подвижным человеком, хотя и казался внешне громоздким и неуклюжим. Он холодно заглядывал в глаза заключенным и цинично хихикал при этом. Подошел и ко мне.
— Ну, как, наладим жизнь? — спросил он.
Я промолчал тогда. Но и сегодня помню, как немая обида запротестовала во мне при этом вопросе. Уходя, офицер крутнулся на каблуках к одному из сотрудников:
— Пошлешь всех на повал леса. А кто какого «закона» будет придерживаться, это потом видно будет.
Мне эти намеки уже были понятны… Они, собственно, еще больше закрепляли меня за воровской средой, соединяли на долгие годы.
Мы, вновь прибывшие, влились в неорганизованную людскую толпу, в которой орудовала запуганная, развращенная волчьим законом уголовщины кучка молодежи. В свою очередь этой кучкой заправляли более зрелые преступники.
Большинство заключенных видело в своей участи претворенную волю советского закона, конец своей преступной деятельности. Поэтому многие заключенные даже объединялись в группы, чтобы противостоять террору кучки паразитов.
Отбывая наказание, мы долгие годы были предоставлены самим себе. Никого из начальников не беспокоило, что мы крайне нуждались в минимальной человеческой заботе, в сердечном участии и даже в воспитании.
…Небольшое деревянное строение. В один ряд двухъярусные деревянные нары. Над головой догорает фонарь «летучая мышь». На первой полке беззаботно храпит какой-то вихрастый паренек. Губы у него по-детски вздрагивают, парень что-то бормочет. Он еще совсем юн, этот преступник. Рядом лежит какой-то толстяк, весь поджался, рука настороженно держит пиджак: боится как бы его не вытащили из-под мата.
Близится утро. Но кое-кто еще не ложился. До меня доносится омерзительная брань. Слышны выкрики: «Суешь!». «Перебрал! Себе, фраер»[2]. «Себе — не вам, в обиду не дам». «Два туза, как десять, лет». «Шестери[3], станешь авторитетом». «Тюрьмы и смерти не миновать…».
Погасла «летучая мышь». Я закрыл глаза. Сердце сжалось от боли и тоски по чему-то светлому, хорошему.
Чувствую, что так жить больше нельзя, нужно что-то сделать. А что? Оказалось, что многого я просто не знал. Дни, проведенные в следственных тюрьмах, пересылках, были, что называется, цветиками. Теперь же я увидел ягодки. Я жил с матерыми «законниками», со сливками уголовщины.