Неужели он увидит их, свитки и кодексы, написанные едва ли не самими евангелистами? Увидит и прикоснётся к ним — даже не пальцами, а только взглядом и дыханием. Тут, говорят, есть и собственноручные строки божественного Дионисия Ареопагита, и автографы священной троицы Отцов Церкви — Иоанна Златоуста, Василия Великого и особо чтимого им, Константином, Григория Богослова… Тут своего рода книжный рай, где сонм святых книг согласным шёпотом свидетельствует об истине в свете Евангелия.
Но есть в этом хранилище и… своя преисподняя. В ней томятся без света книги, отринутые вселенскими соборами, — кривописания еретиков, лжебогословов, поклонников тайных культов, чернокнижие всех умствующих, злоумствующих, пустомелющих, по-змеиному шипящих при виде Солнца Правды… И ключи от этих темниц также будут у него на поясе?..
Исследователи по-разному примерялись к словам жития о нежданном назначении Константина в библиотеку царьградского патриарха. Дело в том, что тогдашний канцелярский обиход ромеев знал две должности для лиц, ответственных за главное книгохранилище и архивную службу патриархата: хартофилакс и библиофилакс. Первый отвечал за всё делопроизводство и архив; он был, по сути, первым секретарём главы церкви и имел чин (монашествующего?) дьякона. В ведении второго находилась собственно библиотека. Из этого вроде бы следует, что библиофилакс — должность менее престижная. Но, похоже, по возрасту и опыту, а главное, по духовной алчбе своей Константин в большей мере подходил как раз для неё.
Какую всё же должность дали молодому человеку — хартофилакса или библиофилакса? Впрочем, эта непрояснённость сразу же представится мелкой, даже мелочной, как только вчитаемся в следующее сообщение агиографа. Вот уж где придётся озадачиваться вопросами куда более острыми!
Право же, что там такое приключилось с Константином под сводами Софии? Ведь житие вдруг, без всякого предупреждения и разъяснения, ошеломляет нас:
«Побыв с ними мало на той службе, ушёл на Узкое море и скрылся тайно в монастыре; искали его шесть месяцев и едва нашли. Но так как не могли принудить его к той же службе, умолили его принять должность учителя, учить философии своих и чужеземцев… И за это взялся».
Снова, в который уже раз, житие даёт только острый контур происшествия. В который раз вынуждает довольствоваться лишь скупым росчерком пера. «Почему-то не захотели рассказать подробнее» — вот, пожалуй, и всё приобретение, получаемое из прочитанного.
Зато сколько снова возможностей для догадок! Как, впрочем, и для отбраковки торопливых выводов.
Почему хотя бы не подумать о чисто психологической мотивировке происшедшего? К примеру, обратить внимание на явную вроде бы неуравновешенность, чрезмерную капризность молодого человека? Что это он так, право, привередлив? То отказался от денежного вознаграждения. То — от мирской карьеры, от какого-то очень выгодного брака. То, почти тут же, — от духовного поприща. Где здесь логика? Где здравый смысл? Да, наконец, и житейское благоразумие где? Не сам ли мечтал ещё с детства о призвании, от которого теперь вдруг отказывается? Что во всей этой сумятице может стать предметом для строгого анализа? Чрезмерная возбудимость, свойственная переходному возрасту? Или даже какой-то душевный недуг, переданный по наследству? Да, кстати, не только ему одному. Достаточно старшего брата вспомнить с его нежданно-негаданным бегством в монастырь.
Но если принять такое «психологическое» обоснование, тогда совершенно непонятным и в свою очередь необоснованным выглядит поведение тех, кто целых шесть месяцев разыскивал Константина. Была же и она, эта сторона, — ищущая, находящая, возвращающая, даже «умоляющая» и, наконец, заново пристраивающая беглеца — теперь уже на другую службу. Зачем они-то так старались, если имели дело с неблагодарным капризником? Нет, не стали бы при дворе столько хлопотать о судьбе какого-то провинциального истерика, юродствующего сумасброда, обуянного то ли мелким бесом гордыни, то ли другой душевной порчей.
По накатанной дорожке гиперкритического недоверия к автору жития пошли те его истолкователи, которые и в этом эпизоде постарались усмотреть «общее место» агиографического жанра, ходовой штамп средневековой письменности, заимствование из какого-то другого или других житий. Такие «уходы», «бегства» — очень-де распространённый мотив тогдашней житийной продукции. Допустим, на самом деле Константин мог никуда не уходить, не убегать, а благополучно вести своё библиотечное хозяйство, делать описи документов, вычитывать работу переписчиков книг или хотя бы выносить отсыревшие фолианты на дневной свет для просушки — но вот авторам жития очень уж захотелось наделить своего героя сильнейшими духовными борениями, под стать другим великим святым.
Приходится снова сказать, что у нас как не было, так и теперь нет оснований не доверять агиографам святого Константина-Кирилла. Хотя бы потому, что в таком случае пришлось бы снова подозревать в каких-то мелких литературных манипуляциях и Мефодия, который, безусловно, как редактор (или даже соавтор) стоял за рассказом о своём младшем брате. Если не доверять Мефодию в этом, то можно ли доверять ему и его брату во всём остальном, что они оставили славянскому миру?
Мы не знаем, в каком именно из монастырей целых полгода прожил Константин. «Ушёл на Узкое море» — адрес слишком неопределённый. Ведь и Константинополь выходил своими стенами к этому Узкому (оно же Тесное) морю, то есть к Босфору. И в пределах самой столицы в IX веке располагалось более дюжины мужских монастырей, и их обитатели умудрялись, несмотря на гомон и суету городского окружения, вести жизнь достаточно сокровенную. Так что укрыться надолго можно было при желании и в каком-то из них.
Невольно напрашивается предположение: ушёл он всё-таки за Босфор, на малоазийский берег. Может быть, в Малый Олимп — в обитель, где уже подвизался его старший брат? Но, чтобы допустить такую вероятность, желательно знать хотя бы две даты: в каком году расстался со своей гражданско-военной службой Мефодий и когда именно пренебрёг завидной библиотечной должностью молодой беглец?
За века христианства — и до солунских братьев, и после них — такие уходы-бегства из мира совершали тысячи людей. Среди них были и причисленные к лику святых, и те, кто себя ничем не прославил. Уходили не только от мирской суеты. Уходили из монастыря в монастырь. Или из монастыря в принадлежащий ему отдалённый скит, в пустынь, в самодельную келью, пещерку — в почти полную безвестность. Уходили, потому что никогда не было запретов на такое «своевольство». Потому что христианство — это свободно избранный путь ко Христу. Христианство открыто для внутренних борений. Оно обещает человеку свободу во Христе, но и не смешивает эту свободу со своеволием, с открытым или тайным отступничеством, с самостью. Христос никогда не требовал от учеников казарменного послушания. Он пришёл не к стаду баранов. Он никому не запрещал сомневаться в том, что перед ними — Сын Божий. Не можешь не усомниться — усомнись. Он ждал осмысленной любви, а не льстивой покорности. Он предвидел, что все борения — ещё впереди, они только начинаются. Число званых может возрасти безмерно. И всё же избранные всегда, до самого конца, пребудут в меньшинстве. Каждый идущий к Нему проверится свободой.
Так проверялись теперь два брата. Старший пришёл в монастырь и остался в нём. Замонашил, добровольно избрав самый узкий, самый стеснённый путь духовного освобождения. Младший только ещё приглядывался: что же избрать? Никто бы не мог запретить ему остаться навсегда в монастыре. Но он предпочёл вернуться. Значит, не всё ещё успел узнать в миру из того, что хотел узнать и испытать.
Что же до его решительного и бесповоротного ухода из патриаршей библиотеки, то в этой истории, намеренно не объяснённой в житии, может быть, не всё так уж безнадёжно темно.