— Ты меня разыгрываешь! Быть такого не может! — воскликнул, наконец, молодой человек. До этого казалось, что Сергей лежал на кровати без сил и ему трудно даже пошевелить рукой, но теперь он с проворством поднялся на локтях и уставился на мать.
— Послушай, наверное, от этой болезни в твоей голове появились нездоровые фантазии.
— Что?
— Да, да, ничего другого я предположить не могу. Я никогда не слыхала ни о каком Маевском, а то, что ты говоришь, будто этот человек когда-то приходил к нам в дом, чистейшая бессмыслица!
— Почему? — не унимался Сергей.
— Да потому что такого никогда не было, я этого не помню.
— Что же я, по-твоему, сочиняю? — он очень любил свою мать и никогда не повышал на нее голоса, но теперь говорил довольно раздраженно.
Начали вспоминать то время, когда Сергей был еще мальчиком, тех людей, которых мать приглашала домой, однако это так ни к чему и не привело — Маевский напрочь стерся из ее памяти. Внимательно изучая лицо матери, Сергей видел, что она говорит правду. Да и зачем ей было лгать? Верный способ проверить, действительно ли Маевский не приходил к ним в один из дней, когда отец был в отлучке, это вспомнить, по каким делам тот уезжал, — так, по крайней мере, они с матерью совместят в памяти конкретный день и сумеют убедиться, что их воспоминания не только различны, но и прямо противоречат друг другу. Однако как ни старался Сергей сделать это, все его усилия результата не принесли — отец работал агрономом, управлял имением и часто уезжал на какие-нибудь полевые работы, — видно, и этот раз не был исключением, а значит оставалось сделать только одно…
Невзирая на материны протесты и не говоря ни слова, Прокофьев поднялся с кровати, подошел к инструменту и взял первые аккорды марша. Раньше он, если и играл его, то только в одиночестве, ведь более всего мы скрываем свои раны от тех, кто беззаветно предан нам и верит в абсолютную непогрешимость. Мать кинулась за ним, но как только Сергей коснулся пальцами клавиш, вдруг застыла и, уже позабыв о его хандре, лишь завороженно и удивленно смотрела на своего сына.
— Ты не узнаешь этой музыки? — осведомился он, обернувшись с загадочной улыбкой и чуть растягивая аккорды.
— Нет… не узнаю… это ты сочинил?
— Да… — этот ответ сам собою сорвался с его губ, а раздумывал он над ним гораздо позже, — …и выходит так, что очень давно сочинил…
— Ты или тот человек, о котором… — все не унималась мать, но Сергей поспешно оборвал ее.
— Забудь о нем, — он опять улыбнулся, и щеки его порозовели, — я верю, что ты никогда не знала Маевского. Верю…
Когда Сергей показал этот марш Глиэру, отреагировал тот уже совершенно иначе, нежели чем всегда. Он не восхитился и даже не улыбнулся, но только серьезно положил руку на плечо своего ученика и проговорил:
— Теперь в твоем творчестве наступил совершенно новый этап. Я ждал этого…
— Ты хочешь, чтобы я разучил этот марш? — спросил я деда, когда он закончил свою историю, но это был риторический вопрос, и дед, не произнося ни слова, лишь торжественно водрузил хрестоматию на пюпитр, — хорошо, я так и сделаю. Обязательно.
— Помни еще об одном. После того, как Прокофьев понял, что этот марш на самом деле принадлежал только ему и никому больше, ему не стало лучше. Конечно, он выздоровел, хандра отступила, но я имею в виду его душевное состояние. Он не почувствовал избавления.
— Нет?
— Нет.
— Почему?
— Да потому что тотчас же появилось нечто новое, что опять его угнетало. А если бы не так, то и творить не стоило бы.
(Много позже, когда мне суждено было исполнить дедову волю, стать известным композитором и связать свою жизнь с музыкой… когда я уже по разу в месяц давал собственные концерты, я в полной мере ощутил подлинный смысл этих слов, ибо так никогда и не испытал я удовлетворения, полного и губительного, от которого уже не хотелось бы двигаться куда-то вперед, — не испытал и благодарю за это Бога!)
— И что это было? — осведомился я.
Дед внезапно смутился.
— Не знаю… вернее знаю, но расскажу в следующий раз… хватит уже историй на сегодня. Лучше я покажу тебе, как играть марш, а потом наступит твоя очередь…
У меня сохранилась фотография, датированная 2001-м годом, на которой я сижу за фортепьяно и играю тот самый прокофьевский марш, а дед, склоняясь надо мной, весь обратился в слух; даже рот его невольно открылся от крайнего внимания, а за стеклом очков, — мой дед очень редко надевал очки, и когда я играл марш, как раз и наступал один из таких редких случаев, — совсем не видно глаз — мать фотографировала нас против света, стоя возле окна…
…Своей бабушки я никогда не знал — она умерла много лет назад от туберкулеза, и мой дед не забыл боли этой утраты до конца своих дней. Как-то раз в конце одной из своих историй, он сказал мне, что в молодости был очень талантливым композитором, но ее смерть навсегда унесла с собой этот талант, «превратив его сердце из камертона в бросовый камень, вроде тех, которые убирают с полей». После этого он направился в ванную, и почти целый час из-за плотно закрытой двери слышались его высокие надрывные рыдания, похожие на заливистый детский смех. На следующий день он надел серый дождевой плащ, плотно стянул голову капюшоном, — тогда на дворе стоял очень пасмурный ноябрь, — и сказал матери, что направляется на местное кладбище, где находилась бабушкина могила. Подойдя чуть позже к окну, я наблюдал, как он под мелко моросящим холодным дождем покупал в цветочной лавке большие красные розы, тщательно отбирая каждую из пластмассового ведрышка и чуть отряхивая листья от капель, прежде чем положить в букет. Плащ блестел от воды, а борода и волосы деда, выбивавшиеся из-под капюшона, промокли насквозь. Мне казалось, что я смотрю на рисунок, почти весь выполненный углем, и лишь в центре пылает акварельный костер, конвульсируя кровавыми красками жизни.
СТРАННИК
Это случилось немногим более пяти лет назад. Вечером я возвращался домой из другого города и, немного утомившись с дороги, решил пройтись пешком. Стоял конец сентября, погода прохладная, но сухая — дождей не было уже несколько недель, так что начало этой осени походило, скорее, на затянувшийся конец лета. Вот и теперь небо, простиравшееся над городом, было ясным, густо-синим, и только когда я подходил к развилке на проспекте (проезжая дорога, огибая памятник, заковывала близлежащий парк в длинные цепочки из красных и желтых фар), — мог видеть, как на горизонте высотные дома рассекали своими антеннами тонкие смуглые облака; и, словно главенствуя над этим кое-где теряющим фокус железным частоколом, на одной из крыш возвышалась рекламная неоновая тарелка торговой компании…
Я уезжал по семейным делам, срочным, пришлось взять несколько отгулов на работе — вот уже некоторое время у моего брата проблемы со здоровьем, больное сердце, и три дня назад, когда его жена Татьяна, позвонив, сообщила, что у Алексея случился новый приступ, я немедленно сорвался с места и приехал в больницу, куда его положили. Кризис наступил на второй день, врачи говорили или пан, или пропал, но поскольку моему брату было только сорок пять, они все же склонялись к тому, что он выкарабкается. И точно, спустя несколько часов наступило улучшение. Сегодня днем Алексей уже пришел в сознание, но когда я разговаривал с ним, он был еще очень слаб, и я обещал по возвращении домой тотчас позвонить Татьяне и узнать о его самочувствии…
Не знаю, что заставило меня остановиться на бетонном мосту, возле самой развилки, и поглядеть назад — быть может, необычное чувство уязвимости, пробегающее вдоль спины, — следствие того, что некто настойчиво буравит мне взглядом затылок; меня тотчас обогнало несколько прохожих — они юркнули мимо, оставив на моей сетчатке бледные однотонные пятна вместо лиц, но я и сам не хотел воспринимать их черты, поскольку уже выхватил зрением этого странного человека, который, будучи еще метрах в пяти от меня, медленно приближался. Он был высок ростом, в серых потертых штанах и непромокаемой куртке, спускавшейся ниже талии, синей, но выцветшей, скорее даже не от времени, но, как казалось, от бесчисленных капель и случайных струек влаги, которые годами смывая с материи новизну, и сейчас придавали ей немного влажный несмотря на отсутствие дождя оттенок; на голове мужчины была шляпа, по моде первой половины прошлого века, и по той причине, что ее полы низко нависали над лицом, мне никак не удавалось ясно разобрать черт, я различал только довольно крупный нос, широкие скулы и вмятинку на подбородке. Но не это привлекло мое живейшее внимание, а его необыкновенная походка. Я уже упоминал, что ступал он медленно, но к этому добавлялась некая заторможенность в движении, когда его правая нога готовилась уже коснуться тротуара; тот, кто лишен наблюдательности, мог бы принять это за хромоту, однако для меня было очевидно, что дела обстоят несколько серьезнее — у этого человека были какие-то нарушения в двигательном аппарате. Я все смотрел, как он надвигается и вдруг понял, что очень скоро — через пару секунд — увижу его глаза, и мне стало не по себе. Я отвернулся, шагнул к парапету и, ожидая, пока он пройдет мимо, сделал вид, что смотрю вниз, на канал (лет двадцать назад в канале текла вода, но теперь все давно высохло и заросло густой травой, которая с подступавшими холодами постепенно превратилась в блеклую солому и неразборчиво ломалась от ветра и увядания); идти дальше я не хотел — знал, что пока он будет сзади, ни за что не избавлюсь от ощущения, будто меня преследуют…