— Да, господин судья, два у меня было.

— А у спутника твоего было три?

— Да, господин судья, три.

— Питья ни у кого из вас не было?

— Ничего, господин судья, кроме хлеба и студеной воды из колодца, да вознаградит господь того, кто выкопал его прохожим на радость.

— Ты, кажется, сам говорил, что все поровну поели, не так ли?

— Да, господин судья.

— Давайте тогда подсчитаем, сколько каждый хлеба съел: предположим, что каждый хлеб был разрезан на три равных куска. Сколько кусков получилось бы из твоих двух хлебов?

— Шесть кусков, господин судья.

— А у спутника твоего, из трех хлебов?

— Девять, господин судья.

— А всего сколько бы кусков получилось? Шесть и девять?

— Пятнадцать кусков, господин судья.

— Много ли человек съело эти пятнадцать кусков?

— Три человека, господин судья.

— Так! По сколько же кусков пришлось на каждого?

— По пять кусков, господин судья.

— Теперь припомни, сколько было у тебя кусков?

— Шесть кусков.

— А съел ты сколько?

— Пять кусков, господин судья.

— Значит, сверх того сколько осталось?

— Один только кусок, господин судья.

— А теперь перейдем к твоему спутнику. Вспомни, сколько кусков получилось бы из его трех хлебов?

— Девять кусков, господин судья.

— А сколько из них он съел?

— Пять кусков, как и я, господин судья.

— А лишку сколько осталось?

— Четыре куска, господин судья.

— Верно! Давайте, теперь разберемся. Выходит, что у тебя один только кусок остался, а у товарища твоего — целых четыре. А всего у вас у обоих пять кусков осталось сверх того, что сами съели.

— Именно пять, господин судья.

— Верно ли, что пять кусков эти гость ваш поел и в благодарность за это пять лей вам оставил?

— Верно, господин судья,

— Ну, значит, тебе один только лей причитается за тот кусок, что у тебя лишку остался, а товарищу твоему за четыре его куска четыре лея причитается. Так что будь добр, верни ему один лей. Если же ты считаешь мой суд неправильным, то ступай к самому богу, и пусть рассудит он справедливее меня.

Истец, видя, что крыть ему нечем, вернул, скрепя сердце, один лей и, пристыженный, ушел восвояси.

А товарищ его, восхищенный столь мудрым решением, поблагодарил судью и вышел, разводя руками и приговаривая:

— Если бы повсюду были такие судьи, которые себе очки втереть не дадут, на веки вечные закаялись бы неправедные люди по судам таскаться.

Пустобрехи, именуемые защитниками, утратив возможность жить одним обманом, либо за дело бы взялись, либо всю жизнь горе бы мыкали.

А добрые люди от этого бы только выиграли.

Молдавские сказки i_033.png

Михаил Эминеску

Молдавские сказки i_034.png

ФЭТ-ФРУМОС ИЗ СЛЕЗЫ РОЖДЕННЫЙ

Молдавские сказки i_035.png
Давным-давно, когда люди, такие, каковы они нынче, были еще делом будущего… в те давние времена жил-был царь, мрачный и задумчивый, как полночь, и была у него царица, молодая и смеющаяся, как ясный полдень.

Пятьдесят лет царь воевал с одним из своих соседей. Сосед давно уже умер, но оставил в наследство сыновьям и внукам своим лютую ненависть и кровавую вражду. Пятьдесят лет прошло, ослаб он от битв и страданий, как состарившийся лев. Никогда в своей жизни царь смеха не ведал, никогда не улыбнулся ни чистой детской песне, ни полной любви улыбке своей молодой жены, ни старинным побаскам и шуткам поседевших в битвах и горестях воинов. Видел он, что слабеет, чуял приближение смертного часа, а завещать свою ненависть было некому. Грустный покидал он молодую царицу на царском ложе, — ложе золоченом, но бесплодном, неблагословенном, — грустный, с тяжелым сердцем отправлялся на битву; а царица, оставшись одна, оплакивала свое одиночество горькими вдовьими слезами. Ее русые, как чистое золото, волосы спадали на белые, округлые груди, а из больших голубых глаз по белому, словно серебро лилии, лицу ручьями катились жемчужины слез. И большие синие круги ложились у нее под глазами, а на ясном лице проступали голубые прожилки, уподобляя его живому мрамору.

Однажды, едва встав с постели, бросилась она ничком на каменные плиты перед глубокой нишей, в которой мерцала лампада и вечно бодрствовал одетый в серебро образ матери всех печалей. И вот мольба коленопреклоненной царицы тронула холодную икону, и из черного глаза матери божьей покатилась слеза. Царица поднялась во весь свой величественный рост, прикоснулась пересохшими губами к холодной слезе и проглотила ее. С этого мгновения она зачала.

Прошел месяц, прошло два, пролетело девять, и царица родила сына, белоликого, как пена молочная, с золотистыми, точно лучи солнца, волосами. Засмеялся царь, даже солнце улыбнулось в своем огненном царстве и остановилось в небе, так что трое суток ночь не наступала, а стоял ясный и веселый полдень. Вино рекой текло из бочонков, и веселые клики потрясали свод небес.

И окрестила мать ребенка именем Фэт-Фрумос из слезы рожденный.

Фэт-Фрумос рос не по дням, а по часам и вырос большим и стройным, что сосна лесная.

Став достаточно взрослым, повелел он кузнецам сковать палицу железную. Когда палица была готова, подбросил он ее так высоко, что расколол свод небес, а затем поймал мизинцем. Палица не выдержала удара и разломилась пополам. Тогда Фэт-Фрумос велел сделать другую, потяжелее, и забросил ее до самого облачного терема луны; упав на землю, палица не сломилась о мизинец богатыря.

Довольный, Фэт-Фрумос распрощался со своими родителями и пошел войной — один против всего войска врага отцова. Надел он на тело свое царское пастушью одежду — льняную сорочку, орошенную слезами матери, шляпу, украшенную цветами, лентами и бусами, взятыми у царевен, воткнул за пояс зеленый два флуера — один для дойн, другой для хор — и, чуть забрезжила заря, пошел шагом богатырским по белу свету.

В дороге он все играл дойны да хоры, да бросал вверх палицу, рассекая тучи, так что она падала далеко впереди — за день пути. Горы и долы дивились его песням, реки вздымали свои волны повыше, чтобы послушать его, ключи выворачивали из глубин свои воды, чтобы каждая капля его услышала и потом те же песни шептала долинам и цветам.

Ручьи перекатывались пониже, к подножью задумчивых скал, чтобы перенять у царя-пастуха дойну любви, а сидевшие на высоких серых вершинах орлы учились у него крику боли и печали.

Все вокруг замирало в удивлении, когда проходил царевич-пастух, наигрывая дойны и хоры; черные глаза девушек наливались слезами тоски, а в сердцах молодых пастухов, стоявших, опершись одной рукой о скалу, а другой о дубину, зарождалась еще более глубокая, еще более сильная тоска — тоска по жизни богатырской!

Все замирало, только Фэт-Фрумос все шел да шел, песней обгоняя тоску души своей, а глазами следя за полетом палицы, сверкавшей в воздухе, словно стальной орел, словно волшебная звезда.

К вечеру третьего дня палица ударилась о медные ворота; раздался сильный, долго не утихавший гул. Ворота разлетелись в щепки, и богатырь проник во двор. Взошедшая из-за гор луна купалась в большом и светлом, как ясное небо, озере, таком прозрачном, что виден был блеск золотого песка на его дне; а посреди озера, на изумрудном острове, в густой зеленой роще гордо высился беломраморный замок, столь белый и столь блестящий, что в его стенах, словно в зеркале, отражались озеро и берега, луг и роща.

У ворот замка, на ясной глади озера, покачивалась золоченая ладья; в чистом вечернем воздухе звенели веселые, прекрасные звуки песен, несшихся из замка. Фэт-Фрумос вскочил в ладью и стал грести к мраморной лестнице замка.

Поднявшись по лестнице, он увидел в двух нишах канделябры с сотнями светильников. В каждом светильнике горела огненная звезда. Он вошел в просторную залу, потолок которой опирался на высокие колонны и арки из чистого золота. Посреди залы стоял чудесный стол, покрытый белыми скатертями и уставленный тарелками, каждая из которых была сделана из цельного куска жемчуга. А сидевшие за столом разодетые в золоченое платье бояре были лучезарны, как дни молодости, и веселы, как добрая хора. Особенно один из них, в блестящих одеждах и с золотым, усыпанным самоцветами обручем на челе был прекрасен, как месяц тихой летней ночью. Но Фэт-Фрумос был еще прекраснее.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: