— Ковыряй, ковыряй, доковыряешься! — сказал он себе любимую поговорку и, так как был хромоват, постукивая пошел в столовую.
Рабочая его комната была во дворе, столовая темна от природы, но перед ней был проход с окном, очень высоким, в небо, в ту часть его, где теперь сияла необыкновенная звезда.
Мотыга остановился, увидя ее, взялся руками за высокий подоконник и широко раскрыл глаза.
Мотыга был утопист.
Утопические сердца слабы к звездам и не таким.
Мотыга не мог оторваться от этой звезды.
— Там рабочие в спичечном производстве не так угнетены. Там вообще не угнетены, — думает он, — однако, отчего у нее такие лохматые лучи?
— Ивашко, мокко стынет, — позвала его жена из столовой.
Он оторвался, вышел и сел за стол, но продолжал думать. Насмешливо качался маятник перед ним в стеклянном ящике часов. Он в такт ему говорил:
— Ведь стоило б найти пигмент, который перекрасил бы всю жизнь в новые цвета, всю жизнь от верху до низу. Быть может, он там найден, быть может, там он действует с самого начала органической жизни, и оттого лучи у нее такие лохматые. Ведь это теснины, теснины — мозг высшего существа на планете Земля. Скупо всего отпущено на эту планету. И горела она, вероятно, медленным, неполнопламенным огнем, когда горела. А там, где больше огня, там сложнее родилась природа, чудовищней развились животные, могущественнее воцарился царь той природы, соответствующий нам, жалкому человечеству земли.
Я устал от своего девятичасового рабочего дня. Я хочу новых органов восприятия и обработки впечатлений. Именно в этом ключ к новым формам социальной жизни. Пора прекратить этот кошмар выеденных глаз, изъязвленных рук, испепеленных легких, которым невидимо для многих окружена уютная наша жизнь.
— Пей кофе! — сказала жена.
Мотыга посмотрел на стол. Прекрасная цветистая скатерть лениво и уверенно раскидывала свои завитки и разводы ярких, ядовитых красок. Мотыга судорожно схватился за угол скатерти и прохрипел:
— Откуда это?
— Давно, — ответила жена, подымая кофейник налить себе еще кофе.
— Прочь, — закричал Мотыга и, поднимаясь, сдернул и завихрил в воздухе прекрасную скатерть. Заметались яркие цветы, неестественно сталкиваясь и разлетаясь под торопливый звон исполнительной в законах тяготения посуды.
— Если ты заработался и хочешь гимнастики… — сказала жена, но Мотыга прервал ее, бросаясь к портьерам и нежным занавескам:
— Да, я хочу гимнастики. Земле нужна она!
В вихре пыли и материй он был страшен.
И жена ушла, закрыв электричество.
В темноте Мотыга очнулся и, красный, встрепанный, едва натянув в передней мерлушку, побежал по лестнице, крича:
— Эдуард, Эдуард, ты поймешь меня!
Впавший в детство профессор мировой истории Момзензон складывал девяносто третьего петушка для синих полчищ дикого Кира, восставшего против красных армий Наполеона, когда та же звезда в тот же час воссияла за его окном. Бывший двойного размера в сравнении со своими солдатами Кир еще лежал, высоко подняв одну ногу, на каком-то словаре, а Наполеон уткнут был носом в кучу своих армейцев, и до сражения было еще далеко, когда засияла звезда.
Увидев ее, Момзензон улыбнулся трогательной, уже лет десять не сходящей с его лица улыбкой и поманил ее пальцем. Звезда затрепетала сильней лохматыми лучами и пробежала несколько миллионов верст по небесному склону. Момзензон благодарно улыбнулся ей и залепетал:
— Видишь ли, в истории очень много скуки. Непременно все после одного случается, одно за одним, одно за одним — ужасная канитель. Какая-то длинная нитка, и бусы на ней, вот и вся история. Я теперь занят реформами в этой области, и у меня предстоит генеральное сражение между Киром и Наполеоном. Понимаешь ли, я снял их с нитки и посмотрю, что из этого выйдет. У меня даже голова слегка кружится от волнения, а этого никогда не бывало, хотя очень много я знаю с доисторических времен до заисторических. Я очень рад, что ты прилетела, я уверен, что ты сочувствуешь моим планам, ты сама сорвалась с нитки, ты — прелюбопытная звезда и, строго говоря, должна подвергнуться объективному исследованию. Насчет небесных ниток я не знаток, но у меня есть коллега, он слегка впал в детство, но помнит еще преотлично, как что движется. Где он теперь? Надо заглянуть в астрономический календарь.
Сражение отлагается.
Момзензон засуетился, раскрывая шкафы и перебирая календари за пятидесятые, шестидесятые и семидесятые года. Найдя то, что было ему нужно:
— Эдуард фон Эксперименталь, лаборант обсерватории, — он спешно укутал шею в белый шарф, надел перчатки на меху, высокие калоши, шапку, шубу, взял палку и поехал по давнему адресу.
Эдуард фон Эксперименталь все еще был погружен в размышления, когда перед его дверью, на лестнице, встретились Мотыга и Момзензон.
— Не знаете ли, что написано на этой двери? Я полгорода объехал, — спросил Момзензон.
— Именно то, что надо, Э. фон Эксперименталь, мне именно это и надо. А вам? — ответил Мотыга.
— И мне именно это. Вы по поводу звезды, вероятно?
— Звезды! Звезды! Откуда вы знаете, чудесный старикашка, дайте я вас поцелую!
— Я думаю позвонить предварительно.
— Позвонить, непременно позвонить.
И они вошли, когда открыл им Бонифациус.
— Проси, — сказал Э. фон Эксперименталь, когда ему доложил о гостях Бонифациус.
И они вошли дальше с одним и тем же словом на устах.
— Вас привела сюда звезда, — сказал Э. фон Эксперименталь. — Я сам размышлял о ней. Но куда же дальше она поведет всех нас? Она, несомненно, приближается.
— Несомненно, приближается! — воскликнул Момзензон. — Уже Кир готов был выйти из палатки, когда я увидел ее и поманил. Вот так. Сражение было отложено.
— Не будем вдаваться в историю! — вскричал Мотыга.
— Новый пигмент, вот что в ней драгоценного.
— Действительно, она движется по вашему мановению, — ответил Э. ф. Эксперименталь Момзензону, смотря в трубу. — Надо одеваться! Направление ее к восточным кварталам города.
— Мы на извозчиках, конечно? — спросил Момзензон.
— На моторе! На таксомоторе, хотя я еще не ездил на них, — сказал Мотыга.
— Бонифациус! Таксомотор, — приказал Э. фон Эксперименталь.
Молча прождав, пока прибыл таксомотор, все трое оделись и вышли.
— Куда? — спросил шофер.
Все трое подняли головы и руки, показывая на звезду:
— За ней.
Я не могу смотреть наверх, я правлю, — ответил шофер, — вы сами указывайте путь.
— Я буду наблюдать ее движение и называть его, — сказал Э. фон Эксперименталь. — Труба со мной.
— Я буду переводить ваши слова на язык городских улиц и переулков, — продолжал Мотыга.
— Я буду проверять оба движения! — воскликнул Момзензон. — Это не труднее движения армий.
Исполняя каждый свое назначение, они поехали.
Уже остались сзади проспекты, площади и бульвары, а мотор все мчался за звездой, по указаниям наблюдающих. Уж перестали выситься каменные дома, и деревенские лачуги пригибались к земле. Уж редели и лачуги, а мотор все мчался.
— Склонение тридцать градусов! Скорость убывает! Скорость нуль! — кричал Э. фон Эксперименталь, стоя на моторе. Шапка давно слетела, и волосы развевались.
— Тише ход! Ход назад! Стоп! — кричал Мотыга, вглядываясь в тьму, рассекаемую фонарями мотора.
— Победа на обеих сторонах! — кричал Момзензон.
Остановились перед какой-то темной стройкой без крыши и, задыхаясь от волнения, вошли в какое-то отверстие, откуда плыл слабый свет. Дивная звезда казалась остановившейся именно здесь, и свет ее померкнул перед этим слабым светом.
На полу, на соломе, разметав черные волосы, лежала молодая красавица в бреду и полусне. Щеки ее горели, руки двигались, а уста смеялись.
Рядом с ней, в соломе же, спал белокурый младенец.
Вошедшие склонились над ним в тихом восторге.