— До чего же добрые, славные времена были!
— А нынешнее время, судя по всему, не такое доброе и славное! — кудахтнула курица, которая, как это свойственно матерям, трезво взирала на жизнь и к тому же никак не могла взять в толк, почему для всеобщей любви и согласия необходимо вино.
— Тебе и не понять, Ката!.. — пробурчал бочонок и хотел было еще что-то добавить, но в этот момент небеса взревели, как гигантский лев, пронзенный огромным раскаленным копьем. Затем все вокруг озарилось голубоватым светом молнии, настолько ярким, что даже здесь, в сарае, можно было бы сосчитать трепещущие нити паутины, а небо с грохотом треснуло, раскололось до самого дна.
Долгое время после этого только и слышался упругий шелест дождевых струй, затем — бульканье образовавшихся луж, а еще позднее — глухое урчание воды в сточных канавах на улице. Дождь разгулялся вовсю! Прибил пыль, разогнал ветер, залил водой полыхание молний, и теперь зарницы вспыхивали лишь вдалеке, в том краю, куда умчалась гроза.
Сумерки наступили сразу, и им на смену пришел вечер.
Разыгравшаяся поначалу грозная буря оставила после себя проливной дождь, но и тот стал стихать, по крыше сарая точно колотили миллионы крохотных молоточков, а вечер словно набросил на дверной проем черную пелену мрака.
Внутри все притихло, обитатели сарая зябко съежились, а затем размокли, раскисли, расслабились: студеная сырость текла и текла понизу, словно в двери сарая подняли шлюз. Бесформенная расползшаяся тьма сейчас прочно связала сарай с внешним миром. Однако темнота лишь внизу была пронизана леденящей сыростью; сверху, на уровне дверной притолоки, сарай сохранял сухое тепло.
И, защищенный этим собственным теплом, сарай все глубже и глубже погружался в тишину. Несмолкаемый шелест дождя действовал убаюкивающе, и в сарае мягко, исподволь, распростер свои крылья сон.
Затем наступило утро, пролетел день, пришел вечер, но за это время не случилось ничего примечательного.
Старухе пришлось кормить свою живность на крыльце, где на короткое время появились и Ката, и чета воробьев, но едва только хозяйка скрылась за дверью, Ката бегом припустилась обратно в сарай, а воробьи вернулись в гнездо под крышей. Куры, сонно нахохлившись, отсиживались в птичнике, а дождь моросил не переставая, словно небосвод затянуло тучами на веки вечные.
— Теперь можешь сколько угодно переворачивать свои яйца, Ката! — пискнула мышь, но ей никто не ответил; Ката еще на рассвете успела управиться со своим важным делом, а остальным просто нечего было сказать.
Яйца теперь уже полностью прогрелись и слились воедино с излучающим тепло материнским телом. Затем — кто ведает, в какой момент, — за твердой скорлупой, за тонкой оболочкой, за слоем белка и желтка, где-то в самой глубине зародыша что-то стронулось с места: запульсировала, забилась новая жизнь; ей можно дать название, истолкование, ее можно сфотографировать, увидеть на свет, точно замерить… но нельзя не поражаться этому извечному великому чуду природы!
Ката не отдает себе в этом отчета, но, вероятно, чувствует, в каком из яиц зародыш отзывается на биение ее сердца, а какие молчанием дают понять, что новой жизни в них не суждено пробиться.
И старая курица, не мудрствуя лукаво, согревает их своим теплом. Повинуясь неодолимому внутреннему побуждению, она испытывает ответственность за каждое яйцо до самого последнего момента, когда с абсолютной точностью выяснится, сколько жизнеспособных цыплят появилось на свет благодаря усилиям матери-наседки, качеству самих яиц и стечению обстоятельств.
Впрочем, до этого еще далеко. Живые, проворные цыплята — лишь отдаленная мечта, к которой день за днем быстротечное время несет сарай, Кату, ее гнездо и лежащие в нем яйца.
Пасмурная погода установилась на несколько дней, хотя заметно потеплело. Моросящий дождь на часок-другой прекращал свою монотонную работу, и тогда казалось, что посветлевшие облака вот-вот рассеются, но южный ветер вновь нагонял тучи, и опять начинал накрапывать дождь.
— После такой погоды все пойдет в рост! — удовлетворенно кивали люди, даже не выходя удостовериться за околицу, где посевы резали глаз яркой зеленью, а обнаженная грязно-бурая земля вдоль обочин была подернута нежной зеленоватой дымкой пробивающейся молодой травы. Кусты и деревья, омытые дождем, изготовились к весеннему свадебному пиру — оставалось лишь увенчать себя зеленым венцом; вороны исчезли, получив от гигантских тополей по берегам больших рек весточку, что пора приводить в порядок прошлогодние гнезда; зато на смену им прилетели жаворонки, и пение их лилось на землю вместе с дождем, тотчас обращавшимся в пар, ибо земля пресытилась влагой и жаждала солнца, жаждала человеческого труда.
А благое желание, от глубин души и сердца идущее, непременно оказывается удовлетворенным.
Появилось солнце, и появились люди.
Но первым, конечно, порадовало землю солнце!
Казалось, что прогретая земля сама оттолкнула от себя тучи, а те и не сопротивлялись: ведь даже слепому было видно, что в них больше нет нужды. Тучи и облака взметнулись высоко вверх, затягивая небо лишь легкой туманной поволокой, и солнцу ничего не стоило сверкающей метлой своих лучей вмиг размести их, и поток животворного тепла озарил всю округу.
Где-то звякнула мотыга, вдалеке запыхтел трактор, и после осеннего мучительного хрипа его голос звучал сейчас как победный трудовой гимн:
— Пых-пых-пых! Одно удовольствие, а не работа. Это вам не промерзлую грязь в ноябре перепахивать!..
Деревья и кусты наливались весенними соками. К полудню расцвел терновник, полопались почки и на садовых деревьях, и на поросли вдоль опушки леса, а в цветущей кроне ранней дикой черешни гудели пчелы, словно перебирая струны гигантской арфы — натянутые между землей и небом золотые нити солнечных лучей.
Тропы просохли, повозки, негромко, торжественно постукивая, катят по проселку; время от времени раздается чей-то возглас и мягко прокатывается над полями-лесами, подобно весеннему кличу пробуждающейся любви и материнства.
По дорожной колее неспешно бредет большущая майка. Крупная синяя жучиха пойдет, пойдет и остановится; может, подыскивает местечко, чтобы отложить яйца, а может, майка только что выбралась из-под земли в этот удивительно прекрасный мир, краше которого и вообразить себе невозможно. Вполне вероятно, что у этой синекрылой красавицы есть какие-то свои жизненные планы или мечты, которыми майка никогда ни с кем еще не делилась, да и не поделится.
Во всяком случае, она решает тронуться в путь — на свою беду.
Высоко в небе неподвижной точкой замерла пустельга, внимательно приглядываясь к пробуждающимся после зимней спячки насекомым; пожалуй, она и не заметила бы майку, замри та на месте. Но незадачливая майка бредет по дороге, а пустельга одним махом спускается как бы этажом ниже и опять повисает в воздухе.
Майка ковыляет как ни в чем не бывало.
Пустельга в свою очередь приспускается еще ниже.
Лучи солнца ложатся косо, и птица не отбрасывает тени, которая могла бы предостеречь жука.
Майка по-прежнему не спеша бредет по дороге, затем взбирается на край придорожной канавы: здесь, на возвышенности, больше света и тепла.
«Куда бы теперь податься?» — размышляет майка.
А пустельга складывает крылья и камнем падает вниз. Почти у самой земли крылья мягко расправляются, тормозят падение; птица выпускает когти, смыкает их — и с земными заботами майки покончено.
Солнце заливает мир безмятежным сиянием.
Травы молча набирают силу, бутоны раскрываются цветами, проросшие зерна разворачивают на поверхности земли робкие ростки и как бы взывают к своим пока еще чахлым и бледным отпрыскам: «Ну как, удалось вам пробиться? Теперь ваше дело — не сводить глаз с солнца, а мое — заботиться о вашем пропитании».
Жизнь идет своим чередом.
А вот для крапивы подобные материнские заботы уже позади. Она вымахала довольно высоко, налилась ядовитым зеленым соком и стоит на страже садов-огородов, словно зная, что, пока гусята еще не вывелись, она может позволить себе покрасоваться. Ведь потом придет кто-нибудь из женщин и серпом подсечет молодые крапивные побеги, потому что для гусят это — наипервейшее лакомство.