Комбат с готовностью стал стаскивать гимнастерку, вспомнив свою боевую молодость. Приняв характерную стойку, он, слегка пошатываясь, смиренно ожидал свою порцию удовольствия.
Солдаты в замешательстве переглянулись: у кого поднимется рука на своего командира!
Выручил всех Федя Газгольдер.
На этот раз не пришлось комбату ломать голову. Игра прекратилась сразу же.
После Фединого хлопка комбат, вытянувшись ласточкой, как-то странно поднырнул под кумачовую тумбочку с тяжелым литым бюстом головастого Ленина. Тумбочка была высокой и узкой, и командир, боднув ее, выбил опору из-под Ильича. Вечно живой, лишившись поддержки, с высоты своего положения грохнулся на капитана.
Комбат лежал ничком на паркетном, натертом до блеска полу, и тонкая струйка крови красной змейкой выползала из его расплющенного носа.
Низвергнутый вождь, долбанув в затылок советского офицера, развалился на две половинки, страшно светясь белой костью.
Солдаты в ужасе смотрели на осколки, забыв о своем командире. Всем было понятно, что расколотый вождь может люто отомстить за себя…
И вот уже особист Петя-пистолет тут как тут.
На эти дела он был натаскан здорово, всегда знал, с какой стороны дует.
Въедливо вглядываясь в лица бойцов, он молча остановился на Феде. И тот покорно, как загипнотизированный, по-старчески шаркая коваными сапогами, пошел на выход.
Сопровождать его не потребовалось.
С тех пор Федю поминали, как покойника, только с лучшей стороны.
А капитан все-таки с лёгким сотрясением мозга попал в санчасть, но провалялся там недолго. Правда, с тех пор даже трезвый, он никогда не злоупотреблял своим положением – учения проводил строго по правилам.
А вот Ленин оказался вовсе не бронзовым, как думали солдаты, а всего-навсего гипсовым, и ему сразу же нашлась замена.
Двойник снова чернел своей огромной головой на узкой высокой кумачовой тумбочке.
Рядовой Метелкин теперь на вождя смотрел с опаской. И играть в «жучок» ему больше не пришлось: запретили отцы-командиры эту дурацкую игру под угрозой отправить заводил в штрафбат.
Этот Федя спас однажды и рядового Метелкина от того срока, протяжённого во времени, позорного, который в уголовной среде называется «за Красную Шапочку».
Так что от Метелкина теперь ему особая благодарность и добрая память.
А то, что он лишился передних зубов и ходит с «фиксой», в этом ничего обидного нет: Иван улыбчивей сделался, и рот светится…
Иван цвиркнул сквозь зубы длинную струю в направлении светящихся окон санатория, который он теперь сторожил, и глубоко затянулся сигаретой.
Вот были дни! Он тряхнул головой, отгоняя, как назойливых мух, воспоминания «тревожной», сексуально озабоченной молодости.
Но воспоминания эти кружились в мозгу, высвечивая картины, от которых Метелкину одновременно становилось грустно и стыдно за свою необузданность, но добрая улыбка всё же сверкнула той самой «фиксой», отражая свет высоких окон.
…Немочка Кристина лежала на спине, раздвинув длинные, как школьный циркуль, загорелые ноги, стыдливо прикрывая глаза еще по-детски пухлыми ладошками.
Там, где должны быть трусики, белел треугольником солдатского письма, обойденный загаром из-за своей интимности, участок тела, пока не тронутый мужчиной, но уже готовый вобрать в себя клокочущую страсть.
Темная, тоже треугольная, как штемпель полевой почты, отметина в уголочке повергла рядового Метелкина в остолбенение своей невозможностью.
Так и стоял он, сжимая пилотку в кулаке, и маленькая, красной эмали звездочка входила в его ладонь своими острыми клинками. Но боли не ощущалось. Тело сделалось деревянным и непослушным, как бывает в глубоком сне.
Сравнение обнаженного участка тела лежащей перед солдатом молодой немки с треугольником солдатского письма пришло к Ивану сразу же, по ассоциации.
Воинские письма на Родину, в Союз, как говорили все, кто служил заграницей, принимали только в таких незапечатанных конвертах-косыночках: «Лети с приветом, вернись с ответом!»
А с письмами у солдата связана вся жизнь.
Полевая почта знает свое дело. Полевая почта работает не спеша. Письма идут медленно, мучительно долго, а ответы – и того дольше.
Весь истоскуешься, изъерзаешь на скамейке в курилке, ожидая почтаря, который и на этот раз не выкрикивает твоей фамилии, а ты только смолишь и смолишь моршанскую махру, настороженно вытягивая шею: авось почтарь хочет тебя разыграть и выманить за письмо какую-нибудь безделицу?
Но нет, хохлацкая морда Микола Цаба хлопает, как курица крыльями, по пустой дерматиновой сумке: «Аллес! В смысле – звездец!» – и уходит в штаб заниматься своими писульками или сочинять «Боевой листок».
Сердце ухает в провальную яму и барахтается там, как муха в навозной жиже. Служба становится невыносимой.
Старшина – самая мерзкая личность – заставит в который раз или подшивать подворотничок, или приводить в соответствие уставу боевую выкладку вещмешка, как только увидит бойца с опущенными руками и поникшей головой.
Измотает придирками, сволочь, пока твое огорчение по поводу отсутствия желанного привета с Родины не растворится в нудных тяготах повседневной службы.
Надо признаться, что письма от девушек в батарее, где служил Метелкин, получали трое-четверо, в том числе и он.
Значит, есть чем похвастаться и потрепаться среди сослуживцев, сочиняя разные небылицы о своих похождениях на гражданке.
Разговоры на эту тему – самые излюбленные в армейской среде. Кто служил, тот знает. Вся анатомия женского тела вдоль и поперек изучена не хуже личного оружия АКМ (автомат Калашникова модернизированный).
После отбоя в наступившей тишине слышится короткий вздох и тягучий нарочито вялый голос:
– А у татарок, говорят, она поперек расположена… Ей-богу!
Это задумчиво сообщает флегматичный Витька Мосол, длинный худощавый солдат, потомок поморских первопроходцев, призванный с архангельской глубинки, с рыбных тоней. Ему бы в Морфлоте служить, травить баланду на полубаке после ночной вахты, а он вот здесь, в самом сердце Европы, в городке Борна, под Лейпцигом, или, как говорят немцы, Ляйпцигом, механик-водитель ракетной установки, один боевой пуск которой способен отправить в небытие любой город в радиусе полтысячи километров…
Витя по штату – сержант, разжалованный в рядовые за самовольную отлучку из части в местный гаштет, где его тут же сдали патрулям немецкие фройндшафты.
А он ещё с ними по русской привычке вздумал сообразить на троих бутылочку «Корна» – добротной хлебной водки, которая хорошо развязывает язык и связывает ноги.
Мосол говорит о столь вожделенном и загадочном предмете безразличным тоном, в подначку старшему сержанту, своему командиру Усану Енгалычеву, который еще до службы успел жениться и теперь мужественно переносил разлуку с женой, озабоченный ее возможной неверностью.
Она, по всей видимости, не очень тяготилась положением солдатки: после ее писем Усан всегда мрачнел, скрипел зубами и курил, уставившись в одну точку перед собой.
В это время его лучше было не заводить – можно схлопотать по шее, или, как говорят, спровоцировать неуставные отношения.
– Что, не веришь, что ли? – свесилась к Метелкину стриженая ежиком белесая голова. – Спроси Усана. Они и губы выбривают по самой щелке. Правда, товарищ сержант? – это уже Енгалычеву.
Тот что-то бормочет на своем башкирском и коротко матерится по-русски.
Тема, затронутая Витей, настолько привлекательна, особенно после отбоя, перед сном, что казарма враз оживает, перехватывает разговор и смакует на все лады каждую деталь, каждую черточку этого женского запретно-сладостного участка тела.
Каждый старается показать себя знатоком, хотя наверняка никогда в жизни не видел того места, из которого вышел сам около двух десятков лет назад без обратной дороги и со стершейся памятью о той дате.
И теперь раздвинутые, как школьный циркуль, ноги и то, что между ними, вызвали в Иване шок, полный паралич.