Не дождавшись, пока собаки взбегут по склону, он пошел в дом. С крыльца кликнул конюшему, чтоб тот немедля готовил выезд. Какое-то тревожное, нетерпеливое чувство владело им ныне. Чувство это требовало выхода, невыносимо, томительно было бездействие. Так бывает в знобком мучительном сне, который хочется быстрее прервать, так бывает холодно и смутно в душе в предощущении неминуемой, неизбежной беды или внезапной радости… Дмитрию не хотелось ни думать о том, ни разбираться в себе, и видно, чтобы некогда было думать, неожиданно для себя он и затеял эту охоту.
В доме слышалась беготня — девки собирали на стол. Знать, и матушка с Василием вернулись уже от заутрени. Как всегда в постные дни, над всеми запахами едино царил хлебный дух, от которого у княжича защекотало в ноздрях и рот наполнился молодой, голодной слюной.
В последнее время, пожалуй от начала Великого поста, стол накрывали в малой матушкиной естовой, где собирались лишь самые первые из ближних людей, да и то не все разом, а в очередку: нынче — одни, назавтра — другие. Не то что пировать, а и хлебосолить было в тот год не ко времени. Тут, как раз кстати; пост-то и подошел…
Сегодня у княгини утреняли священник Федор (впрочем, он и в иные дни редко когда отсутствовал), большой боярин Федор Половой, пришедший в Тверь из Чернигова и сразу так крепко вросший в тверскую жизнь, что никто и не поминал ему о том, что он пришлый, боярин же Михайло Шетнев с юной, смешливой супругой, коя летами была младше меньшего Шетнева сына от прежней супружницы, умершей год назад… Была здесь и частая гостья Настасья Полевна, жена Ефрема Проныча Тверитина, наидовереннейшего слуги князя и сейчас пребывавшего с ним в Орде. Но то все были привычные лица… Иное поразило Дмитрия: у дальнего края стола, рядом со своей матушкой, сидела и Люба, Ефремова дочь. Ей вход в княжий дворец настрого был заказан княгиней Анной Дмитриевной еще с осени…
В сентябре полыхнула пожаром Тверь. Сколь лет Бог миловал: почитай, от рождения Дмитрия не знала Тверь большого огня. А тут, вот уж истинно — беда не ходит одна, стоило князю уехать — не в летний жар, не в зимнюю студень от печки, но в осеннюю мокрядь по недогляду ли, по лихому ли московскому умыслу занялась чуть не разом улица, что вела от Загородского посада на княжье подворье. На той-то улице, чем ближе к княжескому дворцу, тем именитее жили тверичи — дом от дома затейливее, любо-дорого поглядеть… Вроде и дома-то теми же плотниками срублены, однако всяк пригож на свой лад. У того Тесовая кровля в лапу уложена, у этого — елочкой, у кого крыша — шатром, у кого — размашистыми, плоскими скатами, точно птичьими крыльями, у кого бабий терем вверху четвериком сложен, у кого — на шести углах, а у кого и вовсе округл, точно бочка или женина грудь; и у всякого крыльцо — высоко, и у всякого — конек петухом изрезан… Одно худо: красоту за прирубами не видать. Чем более во дворе прирубов, тем богаче хозяин считается. Иной дом и вовсе скрыт за прирубами, лишь голубятня да светелка виднеются.
В той улице, почти возле самого княжеского двора, стоял и тверитинский дом. Куда далеко-то было Ефрему Пронычу от князя уходить, когда всякий миг мог быть надобен. Прежде, до того давнего пожара, что случился в год рождения Дмитрия, он и вовсе жил на княжьем дворе. Но тот двор, тот дворец с сенными девками, с боярчатами, со всей челядью и казной тогда спаслись (а княгиня-то как раз тяжела была Дмитрием), да некоторые из дворских, средь тех и Настасья Полевна. Ефрем же Проныч в ту пору с тверским полком воевал на стороне хана Тохты против старого князя Ногая. Между прочим, и тогда сильно подозревали, что не сам собой загорелся княжеский дом, верно, не обошлось без пожогщика, хотя виновного не поймали.
С того пожара не было на Твери большого огня. Правда, и князь сторожился: близко один от другого ставить дома запрещал, улицы и прогоны, не в пример, скажем, новгородским, где пожары-то, почитай, каждый год гуляли, велел оставлять широки. Так и мыслил город — раздольно и вольно, земли-то немерено! Однако со временем всяк у себя на дворе расстроился, прирос прирубами да иным хозяйственным надворьем, вот и сплотились до того, что вся улица мигом пыхнула.
Впрочем, трудно ей было не пыхнуть — огонь-то пошел с двух концов. От Тверитиных к низу, к Загородскому посаду, а от посада, напротив, к Тверитиным да к княжескому дворцу. Потому потом так упорно вновь говорили тверичи о поджоге, хотя злоумышленников опять не нашли. Так ведь на пожаре-то все в саже — и свои и чужие. Да вот еще напасть: как всегда, полыхнуло в самую глухую беспробудную ночь…
Кто пожара на Руси не видал? Ну, а кто не видал, тому не расскажешь, ну, а кто у огня бороду опалил, тому, чего ни наври, все мало покажется и смешно, потому как одно слово есть для пожара. И слово то — ужас.
Дети плачут, бабы орут, скотина ревет, но те, знать, счастливые — не горят, а тех, кто вопит в пожарище, за воем и треском огня не слыхать. Трезвые мужики полоумеют, бывает, кидаются в самый пыл, заживо на глазах обгорают, спасая детей да любимых. И помочь нельзя, нет спасения на Руси от пожара: столь возьмет, сколько надобно.
Услышав той ночью било, поверх исподнего накинув порты да кожух, выскочив на крыльцо, Дмитрий увидел дальнее зарево у Загородских ворот и рядом, прямо за частоколом, рыжий пламенный столб — полыхало на дворе у Тверитиных.
— Коня! — крикнул он.
Челядинцы, всполошенные ранее, уж вывели из конюшни злого вороного Кинжала. Давно уж привыкли к тому, что княжич пешком по земле только в церковь ступает, потому и спешили. Встревоженный не ко времени, Кинжал упирался, бил землю копытом и, как пес, скалил белые зубы. Взнуздав кое-как, держа с двух сторон за поводья, бегом потянули его через двор. Дмитрий нетерпеливо, однако молча ждал, когда подведут коня. Разумеется, он еще не знал, зачем ему тот мог понадобиться, но действительно среди общей сумятицы верхом ему было привычнее и спокойней.
Во дворе кипела работа. Брат Александр метался среди людей. Чинили заплот пожару. Мужики раскатывали прирубы, крючьями тащили бревна подалее от огня, бабы лили из бадеек воду на частокол, копали пред ним канаву. Хотя и знали: огню то не преграда. Будет угодно Богу — достанет, смилуется Господь — сам остановится. Было же в том же Новгороде однажды такое, когда и все каменные церкви выгорели, осталась одна среди пламени — деревянная…
Наконец подвели коня. Почуяв хозяина, Кинжал заржал ласково, будто не он миг назад бил задом и лязгал зубами на стороны, кусая ночную темь. Вскочив на него, за нерасторопность взгрев конюхов плетью, Дмитрий кинулся в улицу.
Однако не много и проскакал — не далее Любавина дома. Знать, допрежь того рвался он сердцем к ней. Да и как иначе-то? Сызмала были рядом, на глазах друг у друга росли то ли на беду, то ли на радость, но друг для друга! Вот уж истинно: к стати стать!
Тверитинская дочь родилась тремя годами позднее Дмитрия, и к его первой мужской поре, когда и во всем-то, не говоря уже о любви, трудно себя обуздать, налилась тем девичьим цветом, от какого не только у юноши ум замутится. Тем более кровь-то по жилам сама течет, уму не подвластная. И в крепком юном стволе столько семени, что сколь ни скидывай его, ни бросай в томящих, стыдных мучительных снах, оно лишь пуще прибывает в тебе и бьется, бьется наружу не от одной лишь греховной похоти, но от чистого твоего естества. А с естеством-то разве управишься? Чай, не в монашеском чине, а в миру живешь… Нет, как ни смирен иной человек, но и тот, случается, сатанеет пред женщиной, как бешеный жеребец перед манкой кобылой — попробуй-ка его обуздай! Что уж тут говорить про таких, как Дмитрий, — для кого, кажется, нет неодолимого на земле, кто и на небо-то смотрит с яростью, оттого что Недоступно оно его силе…
Но княжич и в борьбе с самим собой был беспощаден: покуда ни словом не обмолвился он о любви с тверитинской дочкой, ушам приказал не слышать ее, глазам не велел глядеть на нее… однако чем строже в мыслях он гнал ее от себя, тем вернее стремился к ней.