– Наташа, нам бы к Евгению сначала съездить, – оправдываясь, заметил дядя Гриша. – Извини, мы не могли раньше.

– Я понимаю, Гришенька, знаю. Болит? – спросила она, осторожно касаясь его уха. Повязки на нём уже не было, только толстый слой примочек и лейкопластыря. Как набалдашник звонка на будильнике. И я, кстати, тоже кепку предусмотрительно снимать не стал, потому что не хотел диагонально стриженым пробором и зелёнкой под липучкой светиться. В зеркале вчера видел, засохшая корочка там уже в просеке образовалась.

– Ерунда, Наташа, до свадьбы заживёт, – кривя в улыбке губы, отмахнулся Пастухов.

Опять он про какую-то свадьбу, в его-то возрасте, ха, пустые намёки, мысленно усмехнулся я. Слабак! Никогда он не решится.

– Съездим, съездим, Гришенька, помянем только… – Вновь темнея лицом, согласилась вдова.

Лера на стол накрыла быстро… Последними на столе возникли бутылки с водкой. Так положено. Ритуал.

Украдкой, если так можно выразиться, я сделал всё, как поступил КолаНикола. Намазал на хлеб толстый слой масла, и незаметно для всех, слизал его, весь, как КолаНикола сделал. Я это знаю. Видел. Знакомый приём. Верный. Так всё разведчики со шпионами поступают, когда хотят оставаться с холодным сердцем, чистыми руками, горячей… этой… нет, не так, с горячим сердцем, холодной головой и трезвым рассудком, как мне сейчас надо. А потом можно и выпить необходимую рюмку. Потому что нужно. Так положено. И закусить…

Разговора за столом естественно не было. Только вздохи и звяканье вилок. Дядя Гриша сказал о погибшем свои слова, дружеские, тёплые, заверил, что будет помнить своего друга, товарища. Что и мы не будем забывать ни его самого, ни его семью… Мы дружно закивали головами: да, так и есть, так и будет. Дядя Гриша вдруг засобирался: нужно съездить, нужно… Лера глаза вскинула… Глаза… Глаза у неё, кстати, большие и… удивлённые! Нет, удивительные, потому что красивые, и ресницы пушистые, и брови вразлёт. Я это отметил машинально, как мимолётное виденье, как гений чистой… Нет-нет, то есть да-да, поймал для себя, зафиксировал это удивительное явление, поразившее и Пушкина и меня, но для будущего размышления. Потому что здесь, сейчас, за таким столом, сами понимаете… лирика не к месту. Наталья Викторовна пояснила дочери.

– Лерочка, мы на кладбище к папе съездим, а ты тут приберись…

– Ага, и Волька тебе поможет, – кивнул дядя Гриша.

– Умм…

Я возразить не успел, не потому, что заторможенный или водка подействовала, а потому что ковырял в тарелке вилкой, философствовал про себя молча, о грубых превратностях судьбы, даже подлых, о том, что совсем недавно в этой семье было и счастье и радость, какие-то свои планы у людей были, жизненные перспективы… эх! И вот, всё пошло прахом, разрушилось… И всё эта сволочь генерал, с его подонком киллером с автоматом. Ну, жизнь, копейка, мать еврейка!.. Потому и не успел возразить: с какой это стати и вообще, я тоже должен, но…

– Ага, помоги, Волька, Лерочке, помоги, – предательски поддакнул и КолаНикола. – Стол убрать, прибраться, сам понимаешь.

В его словах были явные непонятности для меня, даже несуразности, какой стол, какую посуду, я что вам тут, здесь… но, изобразив на лице подобие понимания, вздохнув, я согласился. Я же в гостях. Не маленький, не препираться же. Мне итак было тяжело смотреть на портрет Евгения Васильевича, а уж увидеть свежую могилу, это, извините, задача даже для меня не из лёгких… Они ушли. А мы с Лерой остались.

Лера…

Тьфу, чёрт, чуть штанину не сжёг… Услышал запах… Дёрнул утюг вверх… На марле чётко отпечаталась подошва утюга… Подпаленная. И горелый запах.

Я дома.

– Воля, – громко, тотчас воскликнула мама из своей комнаты – у меня вторая, которая чуть меньше, – сынок, вроде что-то горит, я слышу, не у тебя там?

Вот нюх! У меня, у меня, мысленно ответил я, отрывая марлю, с удивлением рассматривая такой же чёткий след на брючине от дурацкого утюга. Гад (утюг, конечно)! Задумался!

– Нет, нет, это у меня, чуть-чуть, – ответил я, не желая сильно её расстраивать. Эти брюки были костюмные. Мы его с мамой мне купили, когда я дембельнулся. Приехал в своей армейской разукрашенной форме, с аксельбантами, толстыми, в полкирпича погонами с сержантскими лычками, самостоятельно изготовленными из ярких пивных банок, в брюках в обтяжку… Сам теперь себе удивляюсь, какой дурак был. Но так все на дембель делали, и я тоже. Даже не сам делал, а… не важно кто. В начале я тоже так мастерил «украшения» своему дембелю. И мне в свою очередь смастерили, и альбом… А тут… брюки. Мои. Костюмные! И в чём я теперь пойду… выйду?

– Мам, а почему ты за Пастухова замуж не выйдешь? – Отвлекая, громко спросил я, удачно переводя стрелки разговора в инопланетное русло, я в этот момент пытался безуспешно затереть чёткий след утюга. Действительно, а почему нет, интересный вопрос. По-крайней мере мать замолчала про горелый запах, задумалась, сбита с толку была.

– А ты бы хотел? – Через паузу, послышался её осторожный, наполненный гаммой тревожных, вопросительных ноток голос.

– Чего хотел? – переспросил я, потому что забыл уже про свой отвлекающий манёвр, потому что пятно не исчезло, а даже лучше вроде проявилось. Вот зараза!

– Ну, чтобы мы с дядей Гришей… гха-гхыммм… это…

– А, с Пастуховым? – переспросил я, хорошо уже понимая, что штаны мои безвозвратно пропали. В лучшем случае шорты из них можно сделать, хотя… из такого материала я вроде не видел.

– Да, с Григорием Михайловичем.

– С Пастуховым, естественно! – уверенно заявил я.

– А он не хочет, – вновь через паузу, с заметной грустью ответила мать.

Не заявление, тон её меня зацепил, насторожил даже, нет, удивил: беспросветная, тёмная женская грусть… Я встал на пороге её комнаты.

– Не понял! – Прогудел я, опираясь руками на косяки двери. Так обычно старики в армии с салабонами, я помню, разговаривают, вернее, начинают разговор. Мать вскинула брови, и устало, нет, не устало, обречённо как-то, мягко, по-женски, словно извиняясь, развела руками в стороны, пожала плечами.

– Он не хочет. Говорит, что не может подставлять ни меня, ни тебя.

– Как это? – Я уставился на неё с безмерным удивлением. Действительно было не понятно. Так не могло быть. Я видел его отношение к матери. Видел и слышал, как она с ним разговаривала. Замечал. Я же не глухой, я отличаю голубиное воркование от рычания собаки. Здесь было взаимное воркование, и с её стороны, и с его. Я замечал такие моменты, видел их лица, глаза, когда заставал их на кухне. На нашей кухне, между прочим, когда они чай вместе пили. А когда я в армии был, я не знаю, и догадываться не хочу, чем они ещё могли там заниматься, когда не на кухне были. Я и не возражаю. Да и сыном он меня в разные моменты часто называет. Даже опекает. И раньше и теперь, когда мы – напарники… частные сыщики, то есть. Как это? – Он что, понимаешь… – Недовольным тоном спросил я. На меня обида за мать накатила, как та вырванная взрывом дверь во Владивостоке. Даже злость…

– Он же милиционер, сынок, пусть и бывший, у него разные враги есть, из этих, его… спецконтингентов… – Последнее мать произнесла с запинкой, – и других каких.

– И что? – Тупо переспросил я, хотя понимал, даже согласен с этим обстоятельством был, что жена и семья, например, того же дяди Жени, расстрелянного Евгения Васильевича Забродина, если взять, заложниками запросто могут быть в «плохих» руках.

– Боится он за нас, за меня. – Опуская руки на колени, примирительно заключила она.

– Не надо за нас бояться! – Уверенно заявил я, выпрямляясь во весь рост. Кстати, заметил, так где-то, кажется, Диоген упирался головой в днище бочки, я читал, как я сейчас в верхний косяк двери. Вырос. Совсем подрос. – И за тебя тоже пусть не беспокоится. Я с ним поговорю. – Грозно пообещал я, распрямляя грудь.

– Нет-нет, только не это. Не надо. Мы сами. – Испугалась мама.

– Вот, правильно. Давно бы так. – Легко согласился я, потому что не представлял себе, как это я буду с дядей Гришей говорить на интимную для них тему, я же не умею. У меня даже слов таких никаких нет.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: