Комната эта представляла собой уютный салон, задрапированный небесно-голубым
атласом. На небольшом помосте стояла арфа, виолончель и подставка для нот, а в дальнем
углу за тюлевыми занавесками угадывался альков. Уилл старательно избегал смотреть в
его сторону. Помимо Риверте, вальяжно развалившегося на диване, обивка которого в
точности повторяла оттенок стен, в салоне находился также Освальдо, сидевший напротив
него с гитарой.
– Немыслимая любезность с вашей стороны откликнуться на мой призыв столь охотно,
сир Уильям, – пафосно изрёк Риверте и приложился к бутылке, стоявшей рядом с ним на
круглом столике.
Уилл промолчал. Не дожидаясь дальнейший приглашений, а вернее, указаний, он сел в
одно из кресел, стоящих ближе к двери. Гальяна с поклоном удалился, сказавшись на
срочные дела, и его место сменил паж, тут же поднесший Уиллу бокал. Уилл взял, но не
стал пить.
– Ваша вчерашняя ария взволновала меня до глубины души, – заметил Риверте, поигрывая
ножкой бокала. Уилл покосился на Освальдо: тот сидел, скромно опустив глаза и
подкручивая колышки гитары. – Верите ли, до утра не сомкнул глаз. Вы разбудили во мне
эстетический голод, сир, а это мало кому удаётся.
Это прозвучало довольно хищно – особенно слова о голоде, отчего-то показавшиеся
Уиллу двусмысленными, и он опустил взгляд, стараясь скрыть замешательство.
Вчерашний вечер не шёл из головы и у него тоже – только не из-за собственной «арии»,
разумеется, а от случившейся перед тем неловкости – и от того, что он услышал, стоя за
портьерой в библиотеке.
Однако Риверте нынче утром явно был расположен развлекаться. Было всего десять утра,
а бутылку он опустошил уже на треть. Уилл подумал, что иначе как злоупотреблением
такую страсть к спиртному назвать нельзя.
– Так что Освальдо пришлось встать пораньше и утолить мой голод, коль скоро я лишён
возможности получить сие от вашей милости, – продолжал тем временем Риверте, и снова
эти слова прозвучали так, что Уилл покраснел и быстро посмотрел на пажа, казалось,
совершенно невозмутимого. Впрочем, он ни разу не видел, чтобы на лице Освальдо
отображались хоть какие-то чувства, кроме вежливой покорности. Будто ощутив его
взгляд, паж поднял голову и негромко спросил, угодно ли монсиру, чтобы он продолжал.
– Да, монсиру угодно, – последовал ответ. – Давайте-ка теперь что-нибудь наше,
вальенское, – а то вчера сир Уильям сразил меня лиричностью песен его родины, и я не
хочу оставаться в долгу.
Юноша кивнул – и запел. Это была любовная баллада на вальендо, очень красивая и
сложная, как большинство песен этого края, но, на вкус Уилла, чересчур вычурная и
фривольная. У Освальдо был чистый мягкий баритон, выдавший в нём возраст постарше,
чем думал Уилл – ему казалось, этот парень младше его.
Дослушав балладу – впрочем, особенно внимательным он не выглядел – Риверте шумно
зааплодировал и спросил Уилла, почему тот не пьёт. Уилл вместо ответа приложил к
губам край бокала. Синие глаза следили за ним неотрывно и так пристально, что ему всё
же пришлось сделать глоток, хотя брат Эсмонт всегда предостерегал его от приёма
горячительных напитков в первой половине дня
– Отлично, – похвалил Риверте; по непонятной Уиллу причине он выглядел невероятно
довольным. – Вы быстро учитесь. Споить вас не составит большого труда, достало бы
только времени. Освальдо, будьте любезны, продолжайте.
Это длилось до полудня; потом Риверте встал, совершенно внезапно и прямо посередине
очередной песни, и заявил, что его ждут дела. Он небрежно поклонился Уиллу, кивнул
пажу и вышел совершенно твёрдой походной, такой же резкой, как всегда – несмотря на
то, что пил всё утро не переставая. Уилл проводил его изумлённым взглядом.
– Что с ним? – вырвалось у него – он забыл, что рядом с ним находится только паж,
которому не пристало трепать языком о привычках хозяина.
Но, на удивление, Освальдо ответил – спокойно и буднично:
– Ничего особенного. Просто его утренняя бутылка закончилась.
И указал на бутылку, сиротливо стоявшую на столике рядом с пустым бокалом.
Она действительно была опорожнена.
Этот день стало поворотным в том, что Уилл с натяжкой и неохотой вынужден был
назвать своими отношениями с Фернаном Риверте – потому что как-то ведь надо было
называть то, что происходило между ними. Отныне каждое утро, а иногда и по вечерам,
хозяин замка посылал за Уиллом, а порой приходил за ним сам, без труда находя его в
комнате или в библиотеке, и заставлял в течение нескольких часов присутствовать при
том, как он слушает музыку, или работает, или читает. Чаще всего он в это время пил –
Уилла сперва это не на шутку тревожило, но, к его большому облегчению, Риверте,
вопреки своей угрозе, не был слишком настойчив в стремлении его напоить. Обходилось
одним бокалом, который Уилл вскоре научился растягивать на целый вечер – а иногда
Риверте забывал и об этом. Сопровождалось это, с позволения сказать, общение либо
молчанием, либо необременительной светской болтовнёй о погоде, здоровье и искусстве.
Иногда, впрочем, Риверте мог задать Уиллу вопрос, огорошивавший его, причём делал это
с тонко рассчитанной внезапностью.
– Вы уже писали домой? – спросил он так однажды совершенно неожиданно, сразу после
замечания о том, что в Даккаре стоит просто дивная погода. Шла третья неделя
пребывания Уилла в Вальене, и он, конечно, написал множество писем, но до сих пор не
отправил ни одного.
Что и сообщил Риверте несколько смущённым тоном.
– Не отправили? Почему? От меня ежедневно ездит гонец, ему ничего не стоит передать
письмо курьеру в ближайшем городе. Чего же вы молчали, Уильям? Дайте мне ваши
письма, я их отправлю с сегодняшней почтой.
Небрежность предложения казалась слишком продуманной. Уилл вспомнил
предостережение Роберта и сцепил зубы. Но ничего не оставалось – он принёс письма и
отдал Риверте. Тот взял их не глядя и бросил на стол в общую кипу бумаг.
– Скажите, – проговорил он затем, наливая себе вина, – если вам, как вы утверждаете, не
нравится поэзия, как же вы учите ваши Руады?
Уилл вынужден был признаться себе, что чем дальше, тем меньше его понимает.
Впрочем, обычно они ограничивались незначительной болтовнёй – и его это вполне
устраивало. Лишь однажды Риверте шокировал его по-настоящему. Это утро они
проводили в музыкальной комнате. По правде, Уиллу такое времяпровождение нравилось
меньше всего, хотя Освальдо действительно отличался музыкальными талантами – но уж
больно смущал Уилла его чувственный баритон и выбор репертуара, а также альков за
колышущимся тюлем занавесок. Освальдо пел какую-то особенно проникновенную
балладу от лица юной девы, изнывающей от страсти по возлюбленному, однако не
смеющей первой изъявить свои чувства. Рефрен «Приди, о, приди!», повторяемый всякий
раз со всё большим пылом и страстью, заставлял Уилла особенно пристально
разглядывать кровлю башни за окном. Риверте же был в то утро на удивление внимателен.
Он почти совсем не пил и сидел в кресле, слегка наклонившись вперёд и не отрывая глаз
от гибкого тела юноши, чьи смуглые пальцы ловко скользили по струнам. Когда
последняя дрожащая от чувственности нота смолкла, Риверте сказал странно низким и
хриплым голосом:
– Норан, убирайтесь прочь ко всем чертям.
Уилл ошалело уставился на него, но потом вскочил и, пробормотав скомканное прощание,
удалился. Едва успев прикрыть за собой дверь, он услышал за спиной поспешные шаги и
звук падающего инструмента, а потом треск рвущейся ткани и – он мог поклясться! –
шелест занавесок алькова… Держась за ручку двери и пылая до кончиков ушей, Уилл