Вдобавок я стал другим человеком. С момента моего признания психиатрам в день гибели Метье я преступник. Я виновен. Но это убеждение пока что только облегчает мне жизнь. С самим собой жить, конечно, несладко, если ты преступник, но где-то нужно найти силы, чтобы суметь себя простить. Если сможешь простить себя сам, то есть крошечный шанс, что тебе простят и другие. В больнице в этом плане все складывается удачно. Я не знал, как отреагируют одногруппники на мое столкновение с Даном. Им же теперь все про меня известно. Я для них открытая книга. Я уязвим. Но в то же самое время свободен. Теперь мне больше нечего скрывать. What you see is what you get[41]. Теперь я могу жить дальше, хотя иногда меня по-прежнему сковывает страх. В целительном смысле.
Все пациенты и сотрудники нашей больницы верят, что у каждого есть право на второй шанс в жизни. Звучит логично: иначе, что ты здесь забыл. Но если вдуматься, то все не так очевидно. Ведь подобное убеждение требует гуманистического мышления, которое присуще отнюдь не каждому члену нашего общества. Человеку свойственно ошибаться. Все когда-нибудь писали в бассейн. Как раз тем, кто утверждает, что никогда этого не делал, я бы не поверил. Но человеку необходим шанс на исправление своей ошибки. Так считают все, кто здесь работает, и наше общество, видимо, тоже, иначе «Радуги» просто бы не существовало. Мне нравится эта мысль, сегодня она меня окрыляет.
64
Моя муравьиная ферма превратилась в сумасшедший дом, где царит хаос. В последние дни я не уделяю ей должного внимания. Ничего страшного: во-первых, муравьи все равно меня игнорируют, а во-вторых, согласно инструкции, ферма находится на полном самообеспечении, так что наверняка там разберутся без меня. И все же в ближайшее время следует заняться моими друзьями. В инструкции сказано, что сообщество муравьев необходимо регулярно проверять на предмет состояния здоровья. Правильно. Мне нужен врач — им нужен врач, и я назначаю им прием в своем муравьином дневнике.
65
Сегодня утром у меня встреча в кружке «Умелые руки». Открытка Хакиму разбередила что-то внутри. После недолгих раздумий я решился. Вернуться в искусство — для начала только к живописи. Рисовать лишь то, что нравится.
Когда я подхожу к ателье госпожи Ван Дяйк, она уже поджидает меня в дверном проеме и аплодирует, завидев меня. Я воспринимаю это как нежелательное проявление интимных отношений на рабочем месте, но не убегаю и решаю посмотреть, что будет дальше.
— Ура! Как здорово! Настоящий художник в моем ателье!
К счастью, я там сегодня единственный пациент. Госпожу Ван Дяйк зовут Изабель, и она запрещает мне обращаться к ней по фамилии. Она помешана на розовом цвете, который неизменно присутствует в ее гардеробе. Не помню, чтобы хоть раз она появилась в больнице без какой-нибудь розовой детали. Этот цвет соответствует ее настроению: все у нее «веселое», «забавное», «чудесное» или «дивное». Такая нарочитая жизнерадостность должна скрывать в себе какую-то темную, печальную тайну, но если здешние психиатры этого не видят, я тоже не буду ломать голову.
Как и все сотрудники больницы, Изабель обладает полным доступом к моему досье. Поэтому она в курсе, что я учился в художественной академии и грел руки на искусстве. С одной стороны, это удобно, ведь мне не надо ничего объяснять, но с другой довольно неловко, поскольку рождает у нее определенные ожидания. Поэтому я сразу расставляю точки над i.
— Хочу проверить, нравится ли мне еще рисовать. Хочу поэкспериментировать и попробовать свои силы. Только и всего.
— Отлично. Замечательно. А сколько времени тебе потребуется?
Сколько времени мне потребуется? Все упирается здесь во временные рамки. Если значительную часть своего времени я планирую посвятить живописи, мне надо суметь обосновать свое намерение. И запросить разрешение. И хорошо его аргументировать. И отстоять свою точку зрения. И…
— Я уже все продумала, это легко организовать (ага, я весь во внимании). Занятия по живописи будут частью твоего учебного плана. Это ведь связано с тобой и, возможно, с твоим будущим. Твой учебный план еще не заполнен, так вот мы этим и воспользуемся. Никаких проблем. Чудесно. Я всю устрою.
— Чудесно, — мне остается только ей поддакивать. Я ни в коем случае не рассматриваю свое посещение ателье как карьерный шаг в будущее. Мне даже не по себе от этой мысли. Но если так положено окрестить бюрократического зверя, то я не возражаю. Сейчас я хочу только одного — рисовать, и направляюсь к самому большому мольберту в ателье Изабель.
— Предоставляю тебе полную свободу. Позови меня, если тебе понадобится помощь. Хотя сомневаюсь, что способна чему-нибудь тебя научить. Мы могли бы даже рисовать вместе. Все возможно. А в какой манере ты, собственно, рисуешь?
И это самый оскорбительный вопрос, который можно задать любому мало-мальски творческому человеку. Будь добр, наклей-ка на себя ярлык. Так мне легче будет создать о тебе представление, которое на данный момент весьма ограничено.
Но я не хочу обидеть Изабель. Уж слишком она радужно-розовая. Я говорю ей, что собираюсь попробовать разные стили.
— А, так ты постмодернист?
— Что-то в этом роде.
— Я в этом полный профан. Для меня постмодернизм — это абстрактная мазня. Хотя и с внушительным ценником.
Она смеется собственному сравнению, но меня это не обижает. Меня не волнует ее мнение.
Меня не должно волновать ее мнение. Ведь я и сам ни черта в этом не смыслю, но все-таки ее замечание меня задевает. Кто она такая, чтобы судить?
— Нет, никакая это не мазня! — к своему удивлению, я начинаю что-то растолковывать этому розовому телепузику на доступном ей языке. — Постмодернизм можно сравнить с растолстевшим, избалованным американским ребенком, развалившимся на диване перед телевизором. У него уже все есть, причем в самом шикарном исполнении. Ему в этой жизни больше ничего не надо. Вообще-то у него два ежедневных занятия.
Изабель смотрит на меня так, словно я Синтерклаас. Она счастлива, что наконец-то может серьезно поговорить об искусстве.
— Какие же?
— Просмотр новейших ситкомов и поедание новой фамильной марки чипсов.
Розовая Барбамама вся напрягается. Может, она пытается вникнуть в мой монолог?
— У этого ребенка больше нет системы отсчета. Он не в состоянии оценить, какой пакетик чипсов вкуснее. У него нет мнения о сериалах, которые он смотрит. «Мыло» как «мыло», чипсы как чипсы. Понимаете?
Изабель не понимает.
— Чипсы стали для него условным понятием. Нет смысла считать один пакетик вкуснее другого, если знаешь, что все равно не получишь один и тот же пакетик дважды. Другими словами, ничто больше не является исключительным, или все является исключительным в равной степени.
— Ну хорошо, чипсы, а дальше?
— Вот эти чипсы и есть постмодернизм! Искусство уже давно не несет в себе реальных функций. Больше не надо ломать табу. Да и святынь никаких не осталось. Такие художники, как Энди Уорхол[42], это увидели. И принялись критиковать само искусство.
— А, это тот, что рисовал банки с супом?[43]
По-моему, сейчас она надо мной издевается.
— Точно! Банки с супом «Кэмбелл» стали искусством. Все стало искусством, то есть искусства как такого не стало. Искусство относительно.
— Как чипсы?
— Да! И нет! Поэтому не важно, какое искусство ты творишь. С таким же успехом можешь вообще ничего не создавать. Или всё.
— Но ведь каждый в состоянии отличить красивое от уродливого?
Вероятно, мне просто следует развернуться и уйти. Или согласиться и нарисовать цветок, но вместо этого я подхожу к рабочему столу Изабель. Я беру со стола бумеранг-открытку и приклеиваю ее к белому холсту. «Спасибо, до свидания!», гласит открытка.