91
На общественном транспорте мы отправляемся в Бюссум. Наша троица, несомненно, самая чудная компания на всем центральном вокзале Утрехта. Мы движемся как черепахи в этой толчее. Торопятся все, кроме меня. Я с любопытством озираюсь по сторонам. Скорее всего, я излечился от своего болезненного страха перед единообразием и начинаю различать в этой огромной массе множество деталей. Разношерстные индивидуумы складываются вместе в пеструю картинку, которую мне хочется запечатлеть на холсте.
Поездка на электричке контрастирует с цветастой вокзальной суетой. Размеренный ритм зеленых лугов, разделенных канавами на равные части, убаюкивает и дает простор для собственных мыслей. Жаль, что я раньше не понимал, как же здорово путешествовать по железной дороге. Если приглядеться, произведения искусства подкарауливают нас на каждом шагу. Красочные точки людей в толпе — это Ван Гог. Зеленые равнины — Мондриан. Наконец-то я больше не думаю о стыде.
В Бюссуме, правда, мне снова не по себе. Воспоминания диссонируют с реальностью: новые ротонды у старых зданий, какие-то неизвестные мне люди, разгуливающие по улицам со своими, столь же неизвестными мне, домашними питомцами. В какой-то момент я до смерти пугаюсь — мне кажется, что я увидел знакомого. Но ведь здесь все на одно лицо — об этом я совсем забыл. Наяву все выглядит меньше, чем в моей памяти. Я так увлечен изучением окрестностей, своих родных пенатов, норовя в то же время не попасться кому-нибудь на глаза, что, словно путешественник-исследователь, прохожу мимо родительского дома. Доктор-неумейка окликает меня. Мой выход. Я готов нырнуть на глубину.
На ногах пудовые гири, я топчусь на крыльце и наконец звоню. Через окошко видно, как мать уже поджидает нас за дверью. Должно быть, она заприметила нас издалека. Она, даю голову на отсечение, нервничает больше меня. У нее дрожат руки, когда она открывает дверь. Она по-прежнему учтива и почтительна, но тут отбросила свою гоойскую сдержанность. Она обхватывает мое лицо, целует и крепко обнимает. Лишь спустя вечность я отваживаюсь ответить на ее объятия. Мне больше не грустно, но и радости особой нет, скорее — надежность и смирение.
Отец сидит в своем кабинете, но, завидев нас, поднимается к нам навстречу. Решительно прошествовав мимо доктора Мандерса и доктора-неумейки, он не колеблясь тоже обнимает меня. Ну, вот и слезы.
Дома мало что изменилось. Нас угощают кофе в гостиной. Родители пользуются гостиной только по особым случаям. За кофе ораторствует доктор Мандерс. Тактично и вежливо он рассказывает о моем лечении, стараясь создать благодушную атмосферу.
Когда речь заходит о моей настенной росписи, я странным образом испытываю чувство гордости. Своими воздушными зверями я никогда не гордился, роспись стены — гораздо более серьезное достижение. Мать хотела бы посмотреть, что получилось, и я сразу паникую.
— Вообще-то мне не очень хотелось бы, чтобы вы приходили в «Радугу», мам. Вам там не понравится. Я попробую сделать фотографию.
Дальнейшая беседа в основном касается моего будущего. Мы обсуждаем, какая роль будет отведена в нем моим родителям. После кофе мама показывает гостям дом, а я остаюсь наедине с отцом. Он подливает нам обоим кофе и тяжело вздыхает.
— Ну как, Бен? Ты изменился? Ты чувствуешь, что стал другим человеком?
В его голосе слышна озабоченность. Вероятно, рассказ доктора Мандерса подействовал на него сильнее, чем я предполагал. Я-то его уже не раз слышал, и сам я его соавтор.
— Я изменился, пап. Хочу наконец стать человеком. Я обязан это сделать. Это важно. Я не чувствую себя как-то иначе. Впрочем, да, я немного волнуюсь. Здоровое напряжение. Ведь сейчас мне предстоит перейти от слов к делу.
Отец в ответ только кивает и направляется к кофеварке. Он пьет кофе, как я: как будто от этой чашки зависит его жизнь.
— И ты не примешь от нас никакой помощи? Мы совсем ничем не можем помочь? Ты уверен?
— Да, папа. Я должен сделать это сам.
Отец вздыхает. Я узнаю этот момент, это ощущение. Сейчас он сменит тему. Он часто так поступает, когда чувствует себя не в своей тарелке.
— Но если у вас найдется старая кушетка или кровать, то я с удовольствием ее у вас одолжу для моей новой квартиры.
Отец предпочитает решать конкретные проблемы. Так ему легче выражать эмоции.
— Ну конечно, у тебя же еще ничего нет. Мы с этим разберемся. Подожди-ка.
Он возвращается из кабинета с ручкой и блокнотом. Вместе мы составляем список.
Прощание похоже на приветствие, только в обратной последовательности. На душе у меня по-прежнему тяжело, но страха я уже не испытываю. Скорее надежду или успокоение. А может, и то и другое.
92
На обратном пути мы сидим в пустом вагоне.
— У тебя прекрасные родители, Беньямин. Я уверен, что они тебе помогут, — говорит доктор Мандерс. — И теперь, когда этот вопрос решен, мы можем сосредоточиться на остальном.
В вагон входят двое и садятся на другом ряду невдалеке от нас. Красивая девушка и парень, оба одетые в готическом стиле, обмениваются впечатлениями о концерте.
— Мы обсудим это позже, — говорит доктор Мандерс.
Девушка кого-то мне напоминает. Она чем-то смахивает на девушку с вечеринки. На демона. На Иммеке.
Я слишком долго смотрю в ее сторону, и стоит мне наконец убедиться в том, что это не она, девушка поднимает на меня глаза. Я смущенно отворачиваюсь к окну.
Созерцая проносящиеся мимо пастбища, я чувствую, как меня снова одолевает стыд. Но я же строю планы на будущее. И хороню свое прошлое. Я становлюсь лучшим… другим… лучшим человеком. Зачем мне думать о тех двух девушках. Удалось ли им так же легко выкарабкаться из беды? Есть ли в их круглосуточном распоряжении два психиатра, которые сопровождают их на поезде, или их жизнь навсегда сошла с рельсов? Голова трещит от мыслей об их судьбе, и я открываю рот:
— Хочу написать письмо двум девушкам. Можно? Можно мне им написать?
Доктор-неумейка не скрывает своего удивления.
— Ты хочешь написать своим жертвам? То есть, я имею в виду, тем двум девушкам? Ты хочешь им написать?
Доктор Мандерс реагирует гораздо спокойнее:
— Можно, Беньямин. Только я не знаю, захотят ли они получить твое послание. Но написать ты, безусловно, можешь, и я готов тебе в этом посодействовать. Во всяком случае, я хотел бы прочитать то, что ты напишешь, а затем переговорить с адвокатами. Они выяснят, куда направить письмо, и тебе останется только надеяться, что оно дойдет до адресата. Хорошая идея?
Я не знаю, хорошая это идея или нет, но киваю. Поля за окном поезда помогают мне собраться с мыслями и начать сочинять письмо.
93
По возвращении в больницу я прошу побыстрее отвести меня в мою комнату. С блокнотом Марики я опускаюсь на пол и сажусь по-турецки, и спотыкаюсь уже на обращении. Уважаемая… нет. Дорогая… Боже, нет.
Привет, Иммеке,
Я пойму, если ты не станешь читать это письмо, и могу вообразить, какое отвращение ты испытаешь, если все-таки его прочтешь. В любом случае я хотел бы тебе признаться, что я бесконечно сожалею о содеянном.
Я чудовище. По крайней мере в твоих глазах, и сейчас это самое важное. При одной лишь попытке представить себе, какое зло я тебе причинил, мне становится ясно: то, что я наделал, никогда не исправить.
Свою вину я буду нести на себе до конца своих дней. Пока не сломлюсь под ее тяжестью. Моя жизнь уже никогда не будет прежней. Отныне она будет пронизана раскаянием, стыдом, виной и страхом.
Я бы все отдал, чтобы хоть как-то тебе помочь. Если у тебя есть что спросить, напиши мне, и я постараюсь ответить.
Скорблю и сожалею,
Беньямин
Закрывая свою шариковую ручку, я понимаю, что из затеи с письмом ничего не вышло. Зачем, собственно, я пытаюсь ей что-то написать? Осознание вины всегда приходит с опозданием. Это мое осознание, и потому это скорее письмо самому себе.