— Я люблю вас, Жоэль, я не могу жить без вас, — пробились сквозь туманную пелену размышлений аббата слова Люсиль. — Вы всё понимаете. Кастаньяк нам не помешает, кому и когда мешали мужья? Ваша любовь поможет мне вынести этого урода. Эту ночь мы проведём вместе…
Доменико ди Романо недаром называл Жоэля де Сен-Северена человеком кротким. Свойственное ему безгневие и сейчас спасло аббата. Да, про себя он позволил себе назвать всё это «bordel de merde», но рассердиться так и не сумел. Скорее, задумался. Слова девицы несли печать распутства последней из потаскух.
— Простите мне, Люсиль, это недоумение. Но… вы девственны?
— Да, и это будет мой дар тебе, Жоэль. Ты поймешь силу моей любви.
— Но каким образом вы, дорогая, сумеете выкрутиться в пятницу?
— Это моя забота. Но пойдем же скорее, веди меня…
Глаза аббата замерцали. «Подделанной девственностью», «sophisticatio Virginum», девицы часто пытались возместить, что было потеряно, когда «цвет юности был сорван слишком рано». Многие хотели остаться девушками, несмотря на все бури галантной жизни. Вопреки пословице: «Все можно купить за деньги, кроме девственности», ничто так легко сегодня не покупалось. Из исповедей аббат знал и о средствах, что «могли превратить последнюю шлюху в ангела». Его исповедник, врач Ален Жерико, как-то удовлетворил его любопытство, перечислив ряд подобных стягивающих средств: квасцы, отвар желудей, миртовая вода, кипарисовые орехи, но самым надежным Ален назвал операцию, признавшись, что зарабатывает на многих распутных девицах высшего света тысячи ливров в год. Некоторые были готовы платить и не один раз…
Аббат почувствовал гадливое омерзение к хладнокровной бестии. Этот «цвет юности» он срывать не собирался, полагая, что место подобному — в выгребной яме. При этом Жоэль был, как незаслуженной оплеухой, оскорблен непонятной уверенностью девицы в том, что его целибат — не более, чем фикция. Из её слов это выходило как естественное следствие, что окончательно заставило Жоэля понять, что перед ним — вовсе не девица. В ней не было ни малейшего сомнения в его блудливости, ни девичьих колебаний, ни стыдливости. Аббат знал, что целибат священен не для всех представителей духовного сословия, но все же большинство, и несомненное, блюли обеты, и только новоявленные вольтерьянцы полагали, что Il ne faut qu'une brebis galeuse pour infester un troupeau — паршивая овца все стадо портит. При этом, наличие в числе обожателей Вольтера прогнивших сифилитиков с провалившимися носами никоим образом, по их мнению, не предполагало, что вольтерьянство по сути своей сифилитично.
Аббат же не любил двойной морали.
Сейчас он почувствовал, что им овладевает холодное бешенство, хоть в глубине души и оправдывал себя, считая его проявлением гнева праведного, но сдержался. Не проповедовать же этой потаскухе моральные истины и христианские доктрины? Она давно через них перешагнула. Чего бисер-то зря рассыпать? И все же даже тех, кто познал сокровенную суть вещей, поведение женщин ставит в тупик. Аббат искренне изумлялся. Ну почему эта мерзавка, занимая высокое положение, в блеске достоинства и величия, по собственной охоте рада окунуться в грязь порока, силы небесные?
Он горестно развёл руками.
— Увы, дорогая Люсиль. Мне мешают три обстоятельства. Я в приятельских отношениях с Анри де Кастаньяком. Перейти ему дорогу, предать доверяющего тебе — это гибель чести. Но… без чести многие живут. Может быть, смог бы и я. Но я дал обет целомудрия. Нарушение обещания — гибель совести. Но и без совести некоторые обходятся. Но обет мной дан — Господу. Преступить через Господа — это распад и гибель души. Впрочем, иные и без души умудряются прекрасно обходиться. По крайней мере, у вашего Вольтера это получается. Но… — глаза иезуита испаряли миазмы сумеречного тумана. — Стань я человеком бесчестным, бессовестным и бездушным… Кто поручится, что я, позабавившись этой ночью с вами… не продам вас утром Кастаньяку, мадемуазель?
Люсиль вскочила, как ужаленная.
— Я сказала, что люблю вас!!
Аббат Жоэль недоумённо развёл руками.
— Ваша любовь оскорбляет Бога, презирает порядочность, унижает честь и плюет на совесть, и я, простите, не могу её принять…
Аббат Жоэль увидел, как Люсиль резко развернулась, выскочила в двери, и услышал, как её каблучки застучали по ступеням. Аббат, как уже вскользь упоминалось, был человеком прекрасного воспитания. Но любому воспитанию есть предел. Спустившись к парадному входу, Сен-Северен закрыл дверь на засов, медленно прошёл в спальню, обнаружил на постели Полуночника, свернувшегося клубком, и брезгливо проронил: «La tabarnac de pute…»
Кот утвердительно мяукнул, словно подтверждая мнение Жоэля, чем рассмешил аббата.
…К удивлению Жоэля, он уснул, едва голова коснулась подушки. Разбудил его Галициано ближе к полудню. За окном ноябрьское утро шуршало размеренным дождем, а набрякшие тучи, что заволокли небо, обещали, что он затянется надолго. Аббат высунул нос из-за портьеры на улицу, огляделся и с досадой пробормотал старые стихи Поля Скаррона:
Священнику нужно было к вечерне в Сен-Сюльпис, а пока он апатично размышлял о событиях последних дней. Полицейское расследование зашло в тупик. В обществе всё меньше говорили о случившемся. Убийца так и остался безнаказанным. Вчерашнее объяснение с Люсиль прибавило аббату хандры. Нет, он не был ханжой, но помилуйте, девица в двадцать лет рассуждала как прожженная стерва… Бедный Кастаньяк. Несколько минут аббат размышлял, не стоит ли поговорить с Анри, но потом покачал головой. Он знал жизнь. Если Кастаньяк влюблён — он поверит невесте, если же не влюблён, зачем женится? А Анри склонен был, по его наблюдениям, rouler des yeux de merlan frit…
Жоэль вздохнул.
Сегодня был день его служения. Первое воскресение Адвента. Почему так тяжело на душе? Целибат стал тягостен? Да, плоть тяготила его, мечта о женщине преследовала, порой искушая по ночам распутными видениями. Что спасало от падения? Только память поруганной любви да милость Божья. Одна саднила душу болью, очищая от блудных помыслов, другая поминутно наталкивала на мерзостные открытия в похотливых и корыстных душах, заставляя содрогаться от омерзения, отвращала от греха. Жоэль не мог и не хотел им уподобляться. Как и все люди истинной аскезы, обладающие могучей энергией самоотверженного страдания, он никогда не воспринимал целибат, как жертву, и мощь мужественности превоплощалась в нём в безмерное сострадание.
Но сейчас он ослабел…
Часы пробили час пополудни. Жоэль набросил плащ и торопливо вышел из дома. По дороге, чтобы отвлечься мыслями, вспомнил вчерашний вечер и Тибальдо ди Гримальди. Подлинно знаток… Какой глаз, какое понимание искусства, творческого дара старых мастеров…
На церковном дворе раскланялся с Луи и Симоном де Витри, сыновьями Одилона, несколькими прихожанами. Парижская церковь Сен-Сюльпис между Люксембургским садом и бульваром Сен-Жермен, здание иезуитского стиля с классическим фасадом Джованни Сервандони, пленяла его. Названая в честь святого Сульпициуса Благочестивого, архиепископа времен Меровингов, она была заложена королевой Анной сто лет назад, работы по возведению все ещё продолжались, менялись архитекторы, пять лет назад храм был завершен, а год назад начали возводить Южную колокольню.
Жоэль обожал свой храм. В солнечные дни свет лился через витражи и широкие окна, благодаря чему его внутреннее пространство, имеющее форму латинского креста, приобретало таинственную и мистическую красоту. Лики Святых закруглялись удлиненными миндалевидными овалами и походили на стрельчатые готические окна, пропускавшие аскетичный девственный свет под своды. Кожа святых была прозрачна, напоминая восковые свечи, а волосы бледно светились, как крупицы неподдельного ладана. Очертания тел и выпуклость лбов напоминали стеклянный покров дароносиц, тела устремлялись ввысь, подобные колоннам. Это была подлинно литургическая красота, святые оживали в сиянии витражей, и пламенные вихри цветных стекол изливали на их главы лучистые кольца венцов, окрашивали умирающим рдением силуэты, и угасали, преломляясь на тканях одежд. Вечерний свет подчеркивал хрустальную прозрачность их взоров, скорбную непорочность уст, благоухающих лилейным ароматом песнопений и благовонием мирры покаянных псалмов. Что выше этого? Вот истинное искусство, не превзойденное никем! Возгоравшееся пламенем на едином жертвеннике, сливавшееся в единой мысли: обожая, поклоняться Создателю, и служить ему… В те дивные времена искусство, взлелеянное церковью, коснулось порога вечности, приблизилось к Божеству, в единый лишь раз постигнув Божественное, лицезрея небесные очертания. А что теперь? Кощунственные речи, пустые шутки, пустые глаза, едва скрываемый разврат, жажда распутных мерзостей и вот — людоедство…