На мгновение Жоэлю захотелось просто изувечить негодяя, но тут пламя камина разгорелось, осветив лицо де Сериза, постаревшее и осунувшееся, и аббат, напрягшийся всем телом, расслабился. Гнев его угас. Неожиданно изменившимся, севшим и треснувшим голосом, почти шепотом де Сериз пробормотал.
— Все тогдашнее — просто… нелепый случай, роковые обстоятельства, минутное помешательство. Я не хотел её смерти. — Он испуганно умолк, содрогнувшись всем телом, — не молчи же, — уже почти взвизгнул Сериз.
Аббат пожал плечами.
— Элемент случайности иногда вкрадывается в политические интриги, но не может быть ничего случайного в выборе чести или бесчестья. Зачем собственную низость и слабость духа выдавать за Божью волю или несчастное стечение обстоятельств? Ты одарён Богом слишком большим умом, чтобы обнаруживать подобную неблагодарность.
— В обществе невежливо обнаруживать даровитость, Жоэль.
— А мы и не в обществе. Да тебе, похоже, уже и обнаруживать нечего. Ты перестал писать?
Тот апатично пожал плечами.
— Это перестало быть интересным…
Аббат удивился, но попытался скрыть это. В годы юношеские именно поэтическое дарование Камиля, свежесть рифм и мощь его стихов пленяли Жоэля, он восхищался поэзией де Сериза, и сейчас не понимал, что могло заставить того пререстать сочинять. Но не спросил об этом, ибо заметил, что это не занимает собеседника. Тот же на новом перепаде настроения упорно возвращался к болезненной для него теме — то ли пытаясь оправдаться, то ли каясь.
— Но ты должен понять. Я любил Мари…
— Я тоже.
— Я потерял голову…
— Или честь. Ты умножаешь сущности безо всякой нужды, предлагая слишком много объяснений для одной простой мерзости.
Де Сериз поднял глаза на Жоэля.
— Ты говорил, что простил меня.
— Я простил свою боль каявшемуся, и моя боль ушла. Но сейчас я вижу откровенного подлеца, настаивающего на своем праве быть подлецом. Это я прощать не уполномочен. Это твои тяготы.
Камиль не возразил. Казалось даже, злые слова Жоэля пришлись ему по душе.
— Наверное. Нет, я редко вспоминал, просто… минутами. Больше из-за тебя… Скажи, ты принял монашество из-за этого? Ещё больше унизить меня…
Аббат откинулся в кресле, растерянно потёр лоб рукой, изумлённо глядя на бывшего сокурсника. Таких слов он не ожидал. Похоже, стези порока искажают не только души, пронеслось у него в голове, но и умы, наделяя их неимоверной примитивностью и удручающей пошлостью. Минуту назад он счёл этого человека нераскаянным грешником и закоренелым негодяем. Теперь подумал, что Камиль страшно поглупел.
Жоэль усмехнулся.
— Уехав в Италию, я полгода жил на старой вилле деда в горах. Днём бродил по взгорьям, взбирался на уступы, уставая, я мог спать. Но иногда и усталость не помогала. Ночами я часами сидел в нашей домовой церкви, перебирал прах воспоминаний. Но что можно найти среди пепла? Дед видел, что мне не по себе, и послал по делам в Афины.
И вот, там… в щемящей надсаде афинского лета, в тенетах и изгибах винограных лоз, где извечно слышно жужжанье пчел долины Гиметта… там я обрёл себя. Старые боги там умерли и черною жаждой, казалось мне, стенали вены мраморных статуй, и древней тлетворной кровью чернело вино… Но вот мои иссохшие веки смягчило слезами. Я понял. Человек начинается с горя. Моя скорбь, что научила меня пониманию чужой боли и несовершенства этого мира, растворилась в слезах и ушла. Здесь, в долине Гиметта, понял я, растут только дурман да цикута, но мёд… мёд гиметтовых пчёл ведь амброзиен… Надо учиться у пчёл. Горечь скорбей, пройдя сквозь твою душу, должна претворяться в сладость, как мёд Гиметта…
Именно там, в долине Гиметта, за три дня до отъезда, я вдруг почувствовал, как во мне зазвучал голос, звавший меня, ощутил, как неожиданно и мощно налились руки силой, как успокоилась душа — это Он, Он коснулся меня. — Жоэль улыбнулся. — Глупцы ступают на стези монашеские от скорбей — и изнемогают, ибо туда можно прийти только — к Нему. Я ощутил его призвание. Семь лет я был счастлив. Боль сердца моего смолкла, ликование и радость цвели на ланитах моих. Я ходил, не касаясь земли и смеялся во сне. Ты лишил меня земного счастья, но наделил Небесным.
В эти годы я вспоминал о вас: Мари иногда приходила в снах, обещала встречу в Вечности, думал я и о тебе… Содрогался при мысли, в какой ад ты окунулся, жалел тебя и сострадал тебе… Был у меня и разговор с моим духовником о тебе. Это он, отец Доменико, сказал испугавшие меня слова, что ты… всегда будешь ненавидеть меня за то, что мне же и сотворил. Но я уповаю на милость Божью. Я простил тебя, Камиль.
Затаенное дыхание Камиля де Сериза едва проступало, он закрыл глаза. Потом лицо его исказила недоверчивая гримаса.
— Ты хочешь уверить меня, что счастлив в одиночестве?
Аббат улыбнулся.
— Временами мне тяжело. Особенно в последние годы — но это переносимо. Тяготы монашеского бытия — это только моё и Божье, и аще не отторгнет Он меня от руки Своей и ограды, я перенесу всё. — Жоэль снова стал серьёзен. — Но едва ли ты хотел говорить обо мне…
Камиль де Сериз не шелохнулся и ничего не ответил.
— Я действительно по приезде не искал встреч с тобой, ибо не хотел быть для тебя живым напоминанием о твоей низости. Доменико сказал, что великодушием своего прощения я могу только унизить тебя, милосердием сострадания отяготить, любовь моя будет подавлять тебя и простить мне их ты не сможешь…
Лицо де Сериза побагровело.
— Он сказал, что я не смогу спасти тебя… без тебя самого, а ты никогда не захочешь быть спасенным мною… — Аббат опустил глаза. — Я говорю тебе это, уповая, что ты… поймешь. Вернувшись, я увидел на лице твоем зримую печать порочности, но и… столь же явный след беды. Не пытайся уверить меня, что ты счастлив — любой осколок амальгамированного стекла скажет, что ты лжешь.
Аббат не сказал бывшему сокурснику, что встретив его в Париже по приезде из Италии, просто не мог несколько минут поверить, что перед ним действительно Камиль де Сериз — таким неприятным, некрасивым и истасканным показалось ему лицо Камиля. Счастье же, он знал это, преображает любое лицо, кладя на него печать гармоничного покоя и умиротворённости, — ту печать, которую аббат видел порой у некоторых своих прихожан — и у себя самого, когда давал себе труд заглянуть в зеркало.
Де Сериз не ответил. Он и вправду до дрожи ненавидел де Сен-Северена. Ненавидел всю жизнь. Белокурый красавец, любимец преподавателей и сокурсников, он словно создан был, чтобы порождать неуемную зависть менее красивых и менее одарённых. Индиговая кровь подарила ему изящество и утончённость, способность к искрометным экспромтам и творческий дар слова, неизменно подавляющее мышление и молниеносность понимания сокровенного. Но всё было пустяком до тех пор, пока в отроках не проступила мужественность. Он никогда не простил Жоэлю любви Мари де Ретель, никогда не прощал и её смерть, в которой странным искажением сознания тоже винил Жоэля. Он ненавидел его и за то зло, о котором, глядя на него, не мог забыть, ненавидел за преимущество, оказанное Жоэлю тогда, десять лет назад, и за поминутно ловимые ныне обращенные на соперника восторженные женские взгляды. Бесило даже явное пренебрежение аббата этими взглядами. Но все это меркло перед куда более злящим обстоятельством, ставшим поводом сугубой вражды и неприязни — перед тем кротким безгневием, той всепрощающей любовью, с которой ненавистный Жоэль смотрел на него. Он не удостаивал даже ненавидеть! Отказывался мстить! Дерзал жалеть!
Старик ди Романо знал жизнь. Любовь Жоэля и его милосердное сострадание разрывали эту душу в клочья.
— Я верю Доменико. В мире духовной свободы нет ничего, что было бы предопределено, нет ничего, чего нельзя было бы избежать. Я понимаю бремена твои. В роскошных гостиных, среди лощенных людей, в изысканных одеяниях и дорогих экипажах я часто видел несчастные глаза, отчаявшиеся души, живых мертвецов. Законы бытия неизменны — что пользы человеку приобрести весь мир, а душе своей повредить? Ведь ты понял это ещё тогда… Но любое, самое смертельное увечье души врачуется, ибо не хочет Господь смерти, но обращения грешного. Я люблю тебя, Камиль, пусть Доменико прав, но…