Странно, но он впервые столь явственно осознал это разграничение мерзости — на заурядную и запредельную, о чём раньше не думал. Убийцы, раздевающие умерщвлённого ими и запихивающие его в лупанар, и капуцин-распутник, совративший чертову дюжину монашек, ещё вчера казавшиеся ему пределом падения… но что они по сравнению с Мессалиной-аристократкой, добровольно отдающейся дюжине выродков, и если о чём и сожалеющей, то лишь о том, что их — всего дюжина? И он… Неужели он обречён на постижение этих мерзостных глубин, этих адских кругов, он, который так жаждал Высот, так алкал Неба? Ему стало тошно.
Старуха тоже молчала. В её годы, когда получают дар бескорыстного любования красотой, она не пользовалась им. Её изумляла в щенке именно высота Духа, кровь Властителей и отцов Отечества, безошибочно читаемая ею не столько в чертах, сколько суждениях инквизитора. Неужели они ещё остались в опошлившемся и ничтожном мире — люди истинного благородства, святые? Она молча смерила его странным взглядом. «Значит, предоставите гостям Траппано забавляться и дальше?» В бездонных глазах старухи что-то замерцало. Инквизитор искоса взглянул на неё и усмехнулся.
— «Близок день погибели их, скоро наступит уготованное для них», — тихо процитировал Второзаконие. — Со мной лучше не воевать. Однако, пока есть время, я хочу знать поимённо всех — остающихся там ночами.
Старуха тоже усмехнулась. Её глаза — подобие свинцового неба — смотрели в его глаза — цвета вод Лигурийских.
— Я стара и глаза мои, в скорби потерь моих, потемнели…
снова процитировал Империали великого флорентинца.
Оба расхохотались. Старуха проводила инквизитора до порога и долго смотрела ему вслед. Он знал, что теперь эти глаза цвета грозовой тучи стали его глазами.
Хотя ему показалось, что он что-то понял не до конца.
Но было и ещё нечто, тяготящее его. Лаура Джаннини. Это требовало нового откровенного разговора с Леваро. Что связывает прокурора с этой женщиной, которая столь нагло пыталась обмануть его? Почему синьора Джаннини сначала сама же спровоцировала его, а теперь не хочет быть с ним откровенной? Но потом Империали решил, что это бессмысленно. Прокурор уходил от разговоров о донне Лауре, всё отрицал… но почему? Леваро вдовец, не связан никакими обетами и свободен спать с кем вздумается, и если не хочет говорить о своей пассии — это его право. Вианданте покачал головой. Да и что ему, в самом-то деле, до галантных похождений его подчинённого? А то, что ему показалось… могло ведь и померещиться. Он махнул рукой.
«Ниспошли мне, Иисусе претихий, бормотал дорогой, благодать твою, да пребудет со мной до конца. Даруй мне всегда желать, что Тебе угодней. Пусть Твоя воля мне будет волей, и моя воля Твоей воле всегда следует и с нею во всем да согласуется. Даруй мне превыше всякого желания сердце свое умирить в Тебе, Ты — единое моё успокоение. Кроме Тебя, во всем тягота, во всем беспокойство…».
На следующее утро Аллоро предложил пройтись по окрестностям, и Джеронимо охотно откликнулся. После мерзейших ночных кладбищенских впечатлений хотелось глотнуть чистого горного воздуха. Они медленно брели по тропинке, зигзагообразно пересекающей горный склон. Вокруг города поднимались восточные отроги Альп — Виголана, Монте Бондоне, Паганелла.
Гильельмо, остановившись, тихо произнёс несколько дантовых терцин:
Когда Джеронимо говорил с Гильельмо, собратом по духу, их слова были наполнены тем же смыслом, что в первый день творения, когда Божественное Слово было смыслом мира, и оно не было ложью. Ведь всякая изречённость, всякое слово, приобщённое к Логосу, истинно. Но чаще и слова были не нужны. Полувзгляда, полуулыбки хватало для понимания. Каждый, не осознавая этого, постоянно искал в другом отзвук своей души.
Джеронимо временами изумлялся. Он не считал себя человеком легким и приятным, его жестокий, проницательный ум доставлял ему порой немалые скорби — слишком много он видел, слишком многое понимал. Аллоро был для него умиротворением и тишиной, и стоило ему взглянуть в карие глаза друга — он успокаивался, замирал в тихой радости. Сегодня Гильельмо видел, что Джеронимо не столь благодушен, как обычно, но тот, старательно обегая чистоту друга, не хотел рассказывать ему о ночной находке. Несколько минут они молчали, остановившись у куста дикого шиповника, вдыхая аромат розовых цветов, и не глядя друг на друга. Потом глаза их встретились. Гильельмо протянул ему руку, которая тихо легла на ладонь Джеронимо. «Дав руку мне, чтоб я не знал сомнений и обернув ко мне спокойный лик, он ввёл меня в таинственные сени».
Они сели на траву у речного берега, и некоторое время следили за накипью пены на перекатах. Много лет исповедовавшиеся друг другу, оба знали каждое движение души друг друга, и сейчас, глядя, как ветерок слегка ерошит волосы Аллоро, как кружит над цветком клевера большой чёрный шмель, прислушиваясь к пению хора насекомых, душа Джеронимо успокоилась, обретя всегдашний покой. «Открой Псалтирь», попросил он собрата. Это он иногда делал и в монастыре. В минуты затруднений вопрошал Господа и просил Гильельмо ответить словами Псалма. Так сделал и сегодня. «Господи, я теряю дорогу свою в море открывшейся очам моим мерзости. Это ли путь мой? Скажи мне, Господи, что делать мне?» Аллоро вытащил из холщовой сумы Псалтирь. Наугад открыл. «С раннего утра буду истреблять всех нечестивцев земли, дабы искоренить из града Господня всех, делающих беззаконие». «Это сотый Псалом. Странно. Он никогда тебе раньше не открывался…»
Джеронимо протянул руку и взял книгу, внимательно перечитал.
— Что нашли на кладбище, Джеронимо? — взгляд Аллоро был участлив и спокоен.
Тот поморщился.
— Леваро тебе сказал?
— Нет, Пастиччино. Так что там — труп?
— Да. — Джеронимо снова поморщился, понимая, что Пирожок уже рассказал Гильельмо всё самое худшее. — Убили женщину, аристократку. Я её видел в местном высшем обществе. Omicìdio feróce, viso deturpato… Зверское убийство, лицо изуродовано, — он помолчал и добавил, — stupro, изнасилование.
— Пастиччино говорил, что это уже третья жертва неизвестного убийцы?
— Да. Началось всё сразу после убийства Гоццано.
— Он сказал, что большего ужаса в жизни не видел.
— Ну… — Джеронимо лениво посмотрел в небо, — я бы не сказал, что это ужас, но приятного, что и говорить, мало.
Аллоро чувствовал по односложным ответам Джеронимо, что он не расположен говорить о ночном происшествии. Они поднялись выше по склону. Вианданте, вынув кусок пергамента, принялся тщательно срисовывать расположение улиц города, лежащего перед ним как на ладони, крестиком помечая церкви и административные здания. Он уже неплохо ориентировался на улицах, но хотел знать город досконально.
— Ты уже доверяешь Леваро?
Вопрос Аллоро прозвучал неожиданно.
— Да. Почему ты спрашиваешь?
— Мне казалось, что ты вначале в чём-то подозревал его.
Джеронимо чуть кивнул.
— Это прошло. Он не нравится тебе, Джельмино?
— Нравится. Он порядочный человек. Очень милый. Жаль его, он так одинок и несчастен…
Джеронимо с изумлением посмотрел на собрата. Его всегда удивляло это в друге. Будучи удивительно наивным в житейских вопросах, ничего не понимая в делопроизводстве и не умея зачастую отличить правду от лжи, Аллоро всегда ошеломлял его странно истинными суждениями о человеческих душах, умея заметить нечто запредельно сокровенное в каждой. Его слова не шли вразрез с наблюдениями самого Джеронимо, скорее, дополняли и углубляли их. Он вспомнил, как однажды, ещё в монастыре, случайно услышал разговор Гильельмо со страдавшим от блудных искушений братом Оронзо Беренгардио. Тот спросил, как умудряется Вианданте избегать этого? «Тут дело не в добродетели, — спокойно ответил Аллоро, — иные святые катались на терниях, чтобы побороть похоть, а ему не нужно противоядие, ибо он не ведает силы этой отравы. Похоть просто сгорает в горниле его страшного ума».