Остановка. Малый привал, и — в седла. Дно расщелка было совсем ровным, зато стены его, узкие, стремительно, с каждым шагом, поднимались и поднимались, а цокот копыт все более неприкаянно бился об эти высоченные гладкие стоны, пытаясь хоть за что-то зацепиться, но в глухой сумеречности сделать этого не мог и в конце концов вырывался в светлую высь. На небе показались звезды. Кисейно-прозрачные. И Богусловскому стало не по себе. Еще и Рашид масла подлил. Тихо, чтобы не загромыхали эхом стены, а вышло, будто с опаской, пояснил:
— Отец говорил: это — звездные души. Праведных звезд.
Непостижимо! В самый полдень видеть звезды. Пусть не ночной яркости, но все же — звезды… Совсем не далеко от мистики. Особенно если ты воспитан на вере в потусторонний мир, если у тебя твердое понимание того, что есть и тело, есть и душа. Не удивительно поэтому столь странное восприятие редкого природного явления.
Вот стены ущелья стали опадать, звезды растворялись в светлой бездонности, а затем тропа вырвалась на волю, запетляла меж облизанными ветром валунами. Можно вздохнуть свободно, полной грудью.
Увы, блаженству отпущен миг. Вскоре тропа вновь резко повернула, но теперь влево и даже снижалась, но Рашид остановился:
— Дальше самое трудное место. Узкая тропа. Переметки могут помешать.
Веревки к этому случаю, оказывается, были припасены. Рашид с коноводом стали укладывать переметные сумки на крупы коней, крепко тороча их к задним лукам седла; Богусловскому же посоветовали смотреть и запоминать, как надо это делать, но к самой работе не допустили.
— Ведем в поводу. Я первым. Коновод — замыкающим. Двинулись. Смотри, Владлен, на круп моего коня. Больше никуда.
Легко сказать: смотри! А если у тебя под ногами даже не твердь каменная, а зыбкий настил из плетеного ивняка поверх бревен? Если справа коричневый гранит дышит печной жаркостью, хотя перевалившее зенит солнце уже не обжигает беспощадно; если слева пугающая до безотчетной жути, до ватности с муравьиным щекотанием в ногах пустота, если все это для тебя совершенно непривычное, если ты не особенно-то веришь в прочность бревен и подпирающих их слег, если тебе, ко всему прочему, хочется, вопреки страху, все разглядеть, все запомнить, тогда как?
Увы, туманит тошнота от взглядов вниз, отшатывает невольно к горячей стене. Если же вверх глянешь, тоже не легче: мельтешат разноцветные круги перед главами от кружения в голове и тоже невольно прижимаешься к пышущему жарой граниту. Опасно. А конь, добрый строевой конь, ни повода не дернет, не натолкнется на остановившегося вдруг человека, терпеливо переждет, пока тот вновь двинется вперед. Умная, все понимающая животина…
Постепенно Владлен все же заставил себя смотреть только на круп рашидовского коня, и шаг его стал ровней и спорей. Пошагал проворней и Кокаскеров, почувствовавший, что Богусловский справился с волнением.
Всего четверть часа шли они по рукотворному карнизу, а как ступили на твердую землю, силы у. Владлена будто кто-то вдруг высосал. С великим напряжением сделал он несколько шагов напудовившимися ногами, чтобы выпустить коновода с карниза, и плюхнулся на валун, который показался ему сейчас мягче мягкого кресла. И видел он перед собой только понурую голову коня, его взмыленную грудь, мелко и часто вздрагивающую, словно ее беспрестанно жалили взбесившиеся пауты. И эта явная усталость коня успокаивала, ослабляла самобичевание, тихомирила злость на слабосилие свое.
Не видел он, что и Рашид, а особенно коновод, сидят такие же немощные.
Рашид поднялся первым:
— Отец мой всегда говорил здесь: только идущий осилит дорогу. Подъем!..
А сам потянулся до хруста в плечах и заулыбался радостно, ибо мелькнуло в памяти страшное прошлое, когда подстегивал он себя и товарищей по несчастью такой же фразой, и возликовала душа, что нет за твоей спиной фашистского конвоира, нет автоматных очередей, подхлестывавших тех, кто еще в состоянии был передвигать ноги, а есть простор, вот этот, необъятный, бездонный, есть жизнь без позора и унижения — он улыбался безмятежно и вовсе не подозревал, что со стороны его улыбка кажется глупой; и Богусловский, впервые увидевший своего товарища таким, поспешил вывести его из блаженно-глупого состояния, спросив:
— Много еще пути?
— Как хорошо жить, Владлен-дос! Позор там, — он кивнул на запад. — Смерть там. Здесь, — он развел руки, словно хотел обнять все вокруг, — родные горы! Здесь — жизнь. Такой красоты нигде в мире нет.
Пожалел Богусловский, что рассек нити святой памяти. С ним тоже происходило подобное: вдруг всплывали яви ясней сцены прошлого, когда бывал он на грани жизни и смерти, пугался того прошлого, представляя себя в небытие, и радовался тому, что все страшное позади. Больше не стал беспокоить вопросами Рашида, да и не поперечил ему, хотя никак не воспринимал такой оценки, что не создала природа на земле ничего лучшего, чем вот эти горы. Что тут может вызвать восторг? Водопадный каскад, совсем потоньшевший ближе к перевалу? Вот эти стесненные ветром вершины без единого кустика, с едва цепляющейся за жалкие пленки почвы на граните жесткой и колкой травой, и если бы не эти желто-коричневые травяные проплешины, то можно было бы считать, что путешествуют они по луне — нет, не красота вокруг, а пугающая дикость, к которой нужно еще привыкать да привыкать.
«Чем тут восторгаться?» — удивлялся Владлен, чувствуя к тому же, что у него все сильнее и сильнее шумит в ушах и начинает поташнивать. Его уже тяготило бездействие, ему хотелось двигаться, чтобы перебороть начинавшуюся горную болезнь. Торопить же Рашида он не смел, опасаясь вторичной бестактности. Терпеливо ждал команды.
Оторвался наконец Кокаскеров от своих дум, подсунул ладонь под гриву коня, подержал немного и удовлетворенно заключил:
— Можно ехать.
Проверил подпруги, туги ли, и вспрыгнул в седло, вроде бы не вымотала из него силенки дорога, а только начиналась она.
У Богусловского такой легкости уже не было. Просто не осталось ее. Порастерялась на крутой тропе.
Добро, что пути оставалось всего ничего, но самое главное, что не было больше нужды спешиваться и тянуться за хвостом коня, — не выдержал бы иначе Богусловский, не одолел бы навалившейся слабости, не совладал бы с тошнотой. А в седле — ничего. Голова, правда, как закипающий чайник. Ну и что? Пусть шумит. Ноги не цепкие? Пусть. Рукой можно за луку придерживаться, тем более что не галопом скачет конь, а шажком, шажком. Пружинным, осторожным.
Одно беспокоило: хватит ли сил на спуск? Владлен слышал, да и читал прежде, что спуск нисколько не легче подъема. И как радостно стало ему, когда увидел он с перевала совсем близкую долину. Рукой, как говорится, подать.
Собственно, то была не долина, а скорее заливчик долины. Зеленый, с голубой речушкой, которая, казалось, спешила вырваться на вольную вольность Алая и так подстегивала себя, что даже сюда, на перевал, долетал ее шум.
У берега той речки стояла крутобокая внушительная юрта, в каких, как позже узнает Владлен, живут не временно, в отгонный период, а круглый год. И все. Больше даже намека на жилье нет ни в заливчике, в ожерелье гор, ни дальше, на Алае, куда доставал взгляд. Только паслись у подножий отара овец вперемешку с козами, десяток лошадей и пяток одногорбых верблюдов. Из юрты тянул дымок. Жидкий, едва заметный, быстро таявший в солнечной яркости.
— Очаг родного моего дома! — с волнением произнес Рашид. — Вечность не видел отца и мать. Мать, провожая, сказала: «Всякая птица возвращается к своему гнезду», дала мне откусить лепешку и спрятала ее в коржин. Чтобы вернулся доесть. Сбылось. И скажет теперь: «Велик аллах», хотя отец сердится, что верит она в божью силу.
Вдохновенно и красиво лицо Рашида, взгляд орлиный, весь подался вперед, и появись сейчас мать с протянутыми ему навстречу руками, не задумываясь, бросился бы в материнские объятия прямо с перевала, не помешала бы километровая высота. Даже завидно стало Владлену. Он таких чувств к родителям не питал. Любил он их? Безусловно. Но ему всегда казалось, что мужчина любовь просто обязан не выказывать. Сердцу мужчины не место на ладони. А вот теперь, впервые быть может, усомнился в истинности своей логики. Железной, как он считал.