— Ишь ты, чего удумала! Так я тебя и пущу.

— Иль не в тайге я росла-жила? Так уж и заплутаюсь? — удивилась Акулина, вроде бы не понимая иной вовсе опаски Ивана Ивановича. — Лес, как я углядела, что пасынок. Не ядреный лес.

— Верно, — согласился благодушно Иван Иванович, — хоть и кустист лес, не в стать сибирскому. Не заплутаешь, но пускать не велено.

— Вместе пойдемте. Все.

— Меня увольте, — хмуро бросил Владимир Иосифович. — Да и тебе, Акулина, не советую. Не время…

— Самый раз, — вновь, будто не понимая истинного смысла сказанного, возразила Акулина. — По грибы, верно, на рассвете сподручней, а ягодам — солнце любо. Ну, а если нет желания, сиди дома, мы с Иваном Ивановичем пособираем.

Не слова уговорили Ивана Ивановича, а взгляд Акулины. Многое тот взгляд обещал.

Мэлова же он скребнул по сердцу. Но что делать — не устраивать же сцену ревности? И к кому ревновать, к сторожу? Верно, в теле мужик, крепок, по всему видно, но ведь — мужик. Грязный, неухоженный. Портки, похоже, так ни разу и не стираны, хоть и век свой доживают.

Червячок все же остался и давай подтачивать. Неспешно, не больно, но — чувствительно. И чем дальше, тем старательней и упрямей. Мэлов, чтобы отвлечься, обошел поначалу дом, подолгу и со вниманием рассматривая резьбу неведомого мастера, словно собирался все это сохранить в памяти для потомства. Не дом, а великолепная сказка. Умно здесь собраны были, воедино и ловко подогнаны и древняя архитектура, и новая, взаимообразно переметнувшаяся из каменной в деревянную. Над косящатыми окнами, и без того парадными, красовались еще и волюты, но не выглядели они инородно, ибо резаны были они еще и по завиткам той же кружевной резьбой, какая украшала и причелину, и полотенце, и шелом. А фронтонный пояс да и другие подзоры повторяли завитки волют. Объединял все это разностилье еще и опоясывающий всю крышу лоток, округлые бока которого красовались полным букетом всех рисунков резьбы. Шатровая крыша, крытая деревянной черепицей-лемехом и окруженная каскадом бочек, что само по себе уже необычно и привлекательно, имела еще и ярусы, которые оканчивались главкой, на манер церковной. Зодчий, сотворивший всю эту прелесть, ничего не маскировал, не затушевывал — смотри, как прекрасно дерево, как выразительно от природы пластикой, объемом, фактурой и цветом, а моя роль скромна: высветлить богатство природное разумом человеческим, фантазией людской.

И хотя Мэлов не мог вовсе отвлечься, избавиться от гнетущих мыслей, хотя червячок ревности грыз и грыз душу, не переставая, но уже не так упрямо и раздольно — красота рукотворная их временного с женой тревожного убежища не могла не отвлечь от горькой реальности. Но теремок невелик, и пришло время, когда даже перед самим собой неловко стало изображать знатока и любителя русского народного зодчества, пора было идти в сад.

Сад как сад. Деревья, побеленные по пояс и обкопанные кругло, ветви согбенно кряхтят под тяжестью красноликой ноши. Но Мэлов не просто окидывает взором десяток соток земли, а останавливается возле каждой яблони, рассматривает ее, пытается даже определить сорт, сравнивая не совсем еще созревшие плоды с теми, что приходилось ему брать с ваз. Знания его, однако, были не ахти какие, и он просто убивал время долгим стоянием у яблонь, предвкушая еще после осмотра сада понаблюдать за кроликами, поведение которых для него вообще было «темный лес».

Но все вдруг перемешалось, его стройный план нарушился сразу же, как только он оказался вблизи забора, вдоль которого в густом, неразборном переплетении стоял обильно отягощенный плодами малинник с втиснутыми в него кустами черной и красной смородины, тоже жаждущими сбора. Вся его убогая хитрость отвлечься улетучилась мгновенно. Застонав от невыносимой тоски, повалился он на траву и стал злобно рвать и кусать ее. Весь мир для него сейчас был сплошным злом, и Мэлов проклинал не только тех, кто мучил его, но и все человечество, вовсе не думая, что в том человечестве были люди, а иные еще и есть, кто, быть может, вот так же проклинал весь свет, не понимая, что проклинать следовало только одного человека — Мэлова. И еще его укромных покровителей и хозяев. О своих жертвах он не вспоминал — он только себя считал жертвой.

И даже вечером, когда состоится у него разговор с Акулиной и та скажет: «Бог тебя, Володечка, за грехи твои наказывает, за зряшно души загубленные», — не оглянется трезво назад, а еще больше озлится на свою жену и попутно на все людское племя.

Уловит чутьем своим женским Акулина настроение мужа и не станет больше ни словом, ни жестом перечить, а начнет ластиться, будто не пробежала меж ними черная кошка в образе Ивана Ивановича, и добьется своего: скандала не состоится, мир будет восстановлен. Эфемерный, до завтрашнего обеда, но все-таки — мир.

Убедил себя Мэлов, что ревность его беспочвенна, что ничего у Акулины не могло быть с этим нечесаным мужланом, иначе не была бы она так ласкова и пылка, и утром собрался на огород с охотою, работал прилежно, за что получил благодарность от «цербера». С веселым настроением сел за стол и опешил, когда услышал от Акулины:

— Вот помою посуду, и пойдем, Иван Иванович, как обещано, за черникой.

— Не поспела она еще на кочкарнике. Сыро там. Эт я на опосля обещал. А ежели желательно нынче, так землянику поищем. Поздновато, верно, но малость какую спромыслим.

Вот и все. Даже не глянули на Мэлова, не позвали его хотя бы для приличия.

«Ничего! — подумал озлобленно Мэлов, — погляжу я, какая земляника у вас на уме! Выведу на чистую воду!»

Он и впрямь решил последить за Иваном Ивановичем и Акулиной. Заперев за ними калитку и переждав короткое время, чтобы зашли они в лес, но недалеко углубились, взялся за засов и — тут же услышал глухое рычание. Он и не слышал, как подошла к нему овчарка и встала за спиной. Мэлов оглянулся, но не отнял руки от засова, и пес еще откровенней оскалил зубы.

— Ну, чего ты? — попытался убедить собаку Мэлов. — Не бежать же я намерился? Вернусь.

Но собака перестала скалиться и рычать лишь после того, как оставил он в покое засов калитки. Мэлову, таким образом, предписывалось одно: ждать возвращения жены, чтобы, теперь уже не поддаваясь на ее ласки, объясниться с нею решительно.

Но только он начал было после ужина уже, когда остались наедине, сердито выговаривать ей, она обрезала его:

— Не о том ты, Владимир-солнышко. Не о том. Завтра приедет сам. Твой Трофим Юрьевич. Так вот, на рыбалку с ним не соглашайся — в речке сом-людоед. Настырничать станет, когда уж некуда будет деваться, тогда я напрошусь. Ты, похоже, мимо ушей пропустил, что пора мне самой о судьбе нашей обеспокоиться. А что баба может? У нее одна сила. От меня не убудет, тебе тоже вдоволь останется. Иль не знал прежде, что тисканная я, брошенка? Не побрезговал. Чего теперь измором себя изводишь?

Нет, не воспринимал оскорбительности ее слов Мэлов, слышал их и не слышал будто — молотком в голову било: сом-людоед, сом-людоед, сом-людоед…

Не до ревности, когда вдруг с ясностью непостижимой поймешь, что нет для тебя больше жизни, о ней уже позаботились, все продумали, все предусмотрели. Оттого и тихо на даче, собака даже не гавкнет. Не первый приговоренный коротает здесь свои последние денечки, наслаждаясь красотой великого искусства. Насмешка? Нет, цинизм! Жестокость!

Вроде бы и не так длинна ночь в разгаре лета, а если она последняя в жизни, чем ее тягостную долготу измеришь? Акулина успокаивала: ничего, мол, вывернемся, утро вечера мудренее. Сам себя Мэлов пытался убедить, что обойдется все, образуется, но стоило ему представить, как тянут его за ногу в омут, — дыхание перехватывало. Уж и трусом себя обзывал, и другими непотребными словами, а все равно никак не мог отделаться от физического ощущения того, чего еще не произошло и могло вовсе не случиться.

Утром — синяки под глазами. «Цербер» участливо интересуется, едва утаивая насмешку, не захворал ли случаем, не поврачевать ли липовым цветом аль малиной сушеной либо медком? С превеликим удовольствием плюнул бы Мэлов в пучеглазую, заросшую морду, да смелостью природа не одарила. Завязал, как всегда, узелок лютый на память, чтобы расплатиться, если случай выпадет, тем и удовлетворился. Сердито, и этого, посчитал, вполне достаточно, прошел к столу и, изображая блаженное удовольствие, на самом же деле через великую силу выпил два стакана крепкого чая, отчего и в самом деле на какое-то время взбодрился. И если бы Трофим Юрьевич подоспел к этому часу, Мэлов говорил бы с ним не так робко и путанно, как вечером, когда совершенно извелся, ожидаючи, совсем оробел и пал духом.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: