Не думал Мэлов, что такое его состояние ему же невыгодно; оно вызовет брезгливость у Трофима Юрьевича, и примет тот окончательное решение: упрятать концы в воду.
А схема отработана. Услышал он как-то, в одной из своих заграничных поездок, о фирме, которая заключала контракты с теми, кто намерен был покинуть грешный мир, и выполняет свое обязательство с великим искусством: все поначалу делает, чтобы вернуть человеку жизнелюбие, и клиент лишается жизни лишь тогда, когда потребует разорвать контракт. Ложится спать умиротворенный, получивший обещание быть назавтра отпущенным, чтобы больше уже никогда не проснуться. Трофиму Юрьевичу показалось это классикой, достойной всяческого почитания. Его не смутил плагиат. Он только внес поправки с учетом своих целей и своих возможностей. Так появились сказка-терем, рыбалка с патриаршей ухой, купание хмельное, веселое и нежданно-негаданно — сом-людоед.
Все это определил Трофим Юрьевич проделать и с Мэловым, не зная вовсе о предательстве своего верного слуги. Правда, Трофим Юрьевич почувствовал сразу же необычную настороженность гостя, но отнес это на счет «стреляного воробья», которого «на мякине не проведешь», и потому стал действовать с большей хитростью. Нарушая свою же схему, учинил Мэлову допрос. С пристрастием:
— Почему мы не были информированы о всех ваших встречах с посланцами из-за кордона?!
— Помилуйте, без приказа я не принимал никого…
— Мне докладывали иное! Кому же прикажете верить? Ложь подсудна всегда, а в нашем деле кара за ложь предельно высока!
— Я совершенно искренен во всем. Клянусь!
Мэлов мог бы и не клясться. Трофим Юрьевич и сам знал, что гость грешен лишь в одном — в неудаче. Непредсказуемы ее последствия, опасны, оттого и следует упрятать концы в воду, но, цепляясь за слова, Трофим Юрьевич довел Мэлова до седьмого пота и только после этого стал постепенно отступать, соглашаться с доводами допрашиваемого, и настал момент, когда он, ловко имитируя искренность, признал нападки свои и подозрение свое напраслиной.
— Предлагаю, чтобы худого не осталось на душе, мировую. По рюмке доброго французского коньяку. Для полного извинения организую я завтра уху. Уверяю, Владимир Иосифович, ничего подобного вы не едали.
Эко, ловок! Теперь, не согласишься если, обиду, значит, затаил. А такое — негоже. Да и смелости у Мэлова на такое не наскребется. Еще и сомнения тут как тут со своей услужливостью: права ли Акулина? Никак Трофим Юрьевич не выглядит палачом. Прежде, при первой встрече, холоден был, даже брезглив, теперь же, хоть и сердито начал разговор, но держится как равный с равным. Нет, стало быть, в мыслях худого. Запугал «цербер» Акулину. А та — его, Мэлова.
— Не рады вы, Владимир Иосифович, гляжу я. Напрасно, напрасно.
— Да нет, Трофим Юрьевич, напротив. Рад. Одно заботит: когда на новое место службы?
— Отдых в тягость? Похвально, похвально. Не смущайтесь, однако же, определится судьба. Непременно.
Будто елей на лоб. Стиснутость душевная, страх гнетущий — все отступило. Не возликовалось, правда, но покойность обретена.
«Слава богу. Поскорей бы только…»
Когда они вышли к столу, Акулина удивилась изменению, какое случилось с мужем.
«Работу, никак, дали?..»
Но виду не подала. Со стороны казалось, что она озабочена одним-единственным — угодить мужчинам закусками, и эти ее вдохновенные хлопоты у стола вызвали довольную улыбку у Трофима Юрьевича. Когда, приехав, увидел ее первый раз, то определил проницательным взглядом своим: «Хороша чертовски, но хитрая, бестия. Осложнить может все». Теперь же подумал совсем противоположное: «Курица. Создана, чтобы топтали». И он продолжил ту же игру, что вел и с Мэловым, без всякой поправки, время от времени только льстил Акулине, с приторной слащавостью то расхваливая ее красоту: «Годков двадцать сбросить — увел бы, Владимир Иосифович, жену вашу. Уж не обессудьте, счастливчик, увел бы непременно», — то ее кулинарные способности.
«Чего тебе, чистоплюйчик, утруждать себя, соблазнять — сама окручу тебя. Дай срок, — думала Акулина, радуясь не столько его словам, сколько взгляду, который после каждой рюмки становился все маслянистей. — Ничего, много краль в Москве, сама видела, только и я своего не упущу».
Принимала она за чистую правду и похвалу приготовленному ею ужину. Всякого, должно, повидал, всякого поедал, а гляди ты — нравится. Чуть не вырвалось у нее гордое: «Не один год в буфете при станции работала», но сдержалась Акулина по деревенской своей осторожности. Она напускала на себя смущенность, будто никогда подобного ничего не слышала, и еще заботливей следила, чтобы у Трофима Юрьевича пустой тарелка не оставалась ни на миг. То, что Мэлов, видя все это, начинал нервничать, ее нисколько не беспокоило.
А мысли Трофима Юрьевича текли по своему направлению. Он определил и Акулину пригласить на уху. Пусть все произойдет на ее глазах. А потом — сочувствие горю, подчеркнутое внимание, и она покорится неизбежности. Когда же надоест, можно будет пристроить. Только, чтобы под рукой осталась. Не отпускать же богиню снова в сибирскую деревню! Он даже представлял себе, как все это произойдет и как станет он ночь за ночью наставлять ее, робкую, неумелую, вот с такими пылающими от смущения щеками, на путь вольной, раскованной любви, и не было у него ни капельки сомнения, что он заблуждается, оценивая Акулину.
Налиты очередные рюмки. Трофим Юрьевич поднялся.
— Прошу слова, — парадно произнес он, подчеркивая важность того самого слова, которое он просит, и более обращаясь к Акулине, чтобы та была особенно внимательна. — Я пью за полное понимание друг друга. Мы можем, мы должны оставаться друзьями, ибо мы делаем одно величайшего значения дело. Когда одному трудно, друзья просто обязаны подать ему руку помощи. Я протягиваю ее. — Он и в самом деле протянул Мэлову руку для пожатия. — В самый короткий срок я преодолею все препоны, развею сомнения, и вы, дорогой Владимир Иосифович, вновь станете нашим полноправным коллегой. А завтрашний день, он у меня свободен, я посвящаю вам, дорогие Владимир и Акулина. Я обещаю вам божественную уху!
Мэлов растрогался, едва сдержался, чтобы не поцеловать руку Трофиму Юрьевичу, но в чоканье вложил все свое подобострастие. В этот миг он совершенно уверился, что Иван-цербер либо что-то напутал, либо специально нагнал страху, имея на то личный интерес.
Акулина видела все, она поняла хитрость хозяина дачи, поняла душевное состояние мужа, хотя казалась еще более смущенной от столь щедрого приглашения. Щеки ее пылали, сидела она с опущенной головой и вроде тем только была занята, что глядела на свои пальцы, которыми перебирала кружевную оборку фартука. Лишь изредка она поднимала голову и робко и благодарно заглядывала в глаза Трофиму Юрьевичу, а поймав его ответный взгляд, вновь, словно ошпарившись, опускала очи долу. Мысли же ее не были ни робкими, ни благодарными.
«Вроде бог умом не обидел, — думала она о муже, — а надо же — глуп как пробка. Кошак слепой. — И зло о хозяине дачи: — Ничего, поглядим еще, чья возьмет. Покрасуйся пока, покобелись…»
А Трофим Юрьевич, любуясь эффектом своего тоста, праздновал победу. Мысли шаловливо рисовали близкое блаженство:
«Поплачешь завтра, порыдаешь, а успокоишься у меня на груди…»
Так и разошлись они, каждый со своими мыслями, со своей оценкой предстоящего утра, предстоящей «божественной» ухи.
Утро выдалось тихое, солнечное, и пышнотравный заливной луг усыпанно искрился росинками, будто небо уронило на травы всю свою звездную кисею, но не задело речки, и та дымилась призрачным паром, который вяло обнимал кусты, тянулся к веткам деревьев, но обжигался о солнечную яркость и растворялся в лазоревой бездонности.
— Чем хороша жизнь, Владимир Иосифович?! — воскликнул Трофим Юрьевич. — Вот таким блаженством! Мимолетным, но — вечным.
Мэлов не поддержал искреннего этого вопроса, ибо не до любования было ему. Хмельной восторг прошел, чему поспособствовала немало Акулина ночным воспитательным разговором. Мэлову эта утренняя пригожесть казалась злой насмешкой судьбы, предопределившей последние часы жизни так остро почувствовать холодность зияющей впереди бездны.